Blue valentine
Шрифт:
Но никогда его не выгоняли — он уходил всегда сам. И он сам решал, когда ему вернуться. Дверь как бы всегда была открыта. Не надо даже было каяться в чем-то, надо было просто спокойно объясниться и признать, что оба были неправы.
Все это в прошлом. Он не находил инструментов, которыми можно было здесь что-то поправить. Мосты действительно сгорели, и сжег их не Захар. Поэтому они сгорели по-настоящему…
Он выяснил это сегодня, позвонив ей вечером, после того, как днем заехал домой — отбуксовать сломанную машину и взять вещи. Он хотел попросить ее уйти на этот момент, но одновременно хотел застать ее или их, будто с поличным, словно только этим мог что-то для себя прояснить. Он позвонил от дома, и она сама спросила, хочет ли он, чтобы она ушла? И он вдруг безумно захотел ее увидеть.
Он позвонил в дверь, словно пришел в гости. Он увидел ее первый раз после двух недель, первый раз после того вечера. Она изменилась: с подстриженной челкой, что он никогда не давал ей сделать, с темными кругами под глазами, тоненькая, нервная, она казалась другим человеком, как женщина — невыносимо привлекательна. Он и правда чувствовал себя, как в гостях, лишь собака отнеслась к нему как всегда, виляла хвостом и жалась к ногам.
Он поставил на стол ликер, и они стали говорить, по виду очень спокойно. Он шел по минному полю слов, не называя главных вещей, стараясь понять — все ли для него кончено? Она щадила его, она ничего не говорила прямо, она не подводила к окну, чтобы показать: мир изменился. Можно было подумать, что они просто поссорились, как в январе, и что только от их доброй воли зависит — жить ли им вместе снова. Но она смотрела на Захара с мукой, пряча глаза, и на его прямой вопрос: “что же ты собираешься дальше делать?” — ответила:
— Не знаю, я сейчас в каком-то свободном полете, я куда-то падаю, и мне уже все равно.
— Может, тебя надо поддержать?
— Может быть…
Они даже целовались перед дверью:
— Если хочешь, мы все вернем, все изменим! Если хочешь, пусть у нас будут дети, я буду таким, как ты хочешь! — шептал он в полубреду.
— Что это ты вдруг? — засмеялась она.
— Я многое понял за эти дни, многое пережил.
— Я понимаю. Я тоже… Ты все-таки самый лучший… — сказала она на прощание, пряча глаза, и он ушел, так ничего и не поняв. Он, как мальчик, все надеялся, что самого страшного не случилось, что в ее словах было что-то другое.
Наверное, она впрямь жалела его.
Он ждал весь вечер, что она позвонит, начнет каяться и звать его обратно. А он еще подумает, поупирается. И вечером, когда тоска, как обычно, стала захлестывать его, она и правда позвонила.
— Я сижу одна, мне страшно грустно…
— А мне-то каково!
— Но я чувствую, что это я во всем виновата!…
Она утешала его, он утешал и оправдывал ее, она говорила ласковые слова, она признавалась, как волновалась, пока он был в Грузии, звонила его родителям, каялась, узнавала на работе, не идут ли там бои? Они почти вернулись в свой прежний тон, предшествовавший примирению. И уже прозвучало просительное:
— Знаешь, я решила уйти с радио. Я хочу, чтобы ты вернулся…
Он положил трубку и сразу позвонил снова — чтобы разом кончить пережитой бред и поставить все точки, спросил о главном…
— Я думала, ты все понял… — сказала она. — Ты, конечно, не поверишь… это произошло нечаянно, никто не ожидал…
Он долго молчал.
— А потом?
— Да, извини… Он меня утешал, я так была убита твоим отъездом…
— Где это было, у нас дома?
— Да… Он плакал… Мы все так несчастны — и все из-за меня! Господи, я так виновата перед тобой, сможешь ли ты меня простить?… — и так искренне, так отчаянно рыдала в трубку.
Но он не мог даже думать об этом. Ему надо попытаться понять, как ему жить с тем, что он услышал, как ему жить с самим собой, совершенно не оказавшимся готовым…
Он не рассматривал больше вариант вернуться. Он пытался понять что-то совсем другое. Может быть, как вдруг завершить длинную-длинную жизнь?
…Искусство ничему не учит. Сколько бы ни писали про разбитые сердца и поезда, как лекарство от трагедии, ты оказываешься безоружным, сталкиваясь с этим… Тут есть какая-то черта. У тысячи людей бывает так. Почти у всех. Что такого философу, что твоя жена спала с другим? Если она страдает и просит тебя вернуться. Просит, понимая все… И просит простить. Но он не мог простить. И не знал, как будет жить дальше. Жить с человеком, которого он, оказывается, не знал. Зато знал, как будет страдать один… Нужно проявить силу, принять одно или другое. Христианский безразводный брак действительно зиждется на реальном психологическом факте: невозможности принять измену, необходимом существовании в жизни лишь одного человека, одного любовника, одной постели. Ты можешь сколько угодно считать и воображать. Реальность вернет тебя к истине. Да, ничего нельзя и все запрещено. Об этом можно рассуждать и оправдывать, когда это случилось с другим. Убеждать его смотреть на вещи проще. И вдруг — этот ступор. Столько ценностей, о которых ты страдал, отвергнутый, вдруг не стали стоить ничего. Что значат слова! Боялся, догадывался, отпихивал мысль. И лишь услышав — понял окончательно всю неподъемность факта. Тебя даже не оттолкнули, тебя уничтожили, глупо, пошло! Она уже поняла, уже очнулась. И это еще хуже. Лучше бы все развалилось до последнего куска. Не было бы дилеммы. Любого другого в подобной ситуации он бы проклял и забыл. Проклял бы и за меньшее. Проверенный способ. Всю жизнь он отвергал других: лишнее, второстепенное, без чего можно обойтись, если приходилось выбирать между ними и гордостью. Так он растерял почти всех. Теперь он должен отвергнуть этот последний клочок, последнее имущество. Логическое развитие, упирание в точку. Может быть, не совсем отчаяние, если сохранилась способность к отказу. Наличие силы — отвергнуть. Равной, может быть, нажать курок. Смерть, другая жизнь? Все равно.
Смешно: рога!!! Наконец-то стал взрослым: у маленьких оленей рогов не бывает.
Пол вечера по телефону он искал Артиста, чтобы вмазаться. Не нашел. Зато поговорил с его бывшей Олей. У них тоже все как-то вдруг и таинственно оборвалось, родился какой-то ребенок. Артист отрицал, что от него. Оля тоже отрицала, так гордо и категорично, что это вызывало сомнения.
— Я забыла, кто он такой, — сказала Оля спокойно. — Ничего про него не знаю и знать не хочу.
Она не ожидала его звонка, но, кажется, разговор состоялся, несмотря на годы, что они не виделись, и на то, что никогда не были особенно близки. Он вообще никогда не был близок с подругами своих друзей. Тем удивительнее, как он был теперь светск и болтлив. Он перешел какую-то границу, и ему теперь все было нипочем. Он никому ничего не был должен и к тому же находился в состоянии сверхконтроля, потому что любая слабость убила бы его. Лишь иногда путались мысли. Была ясность и отчаяние. Жизнь — абсолютно чистый лист, и он размашисто водил по нему рукой, безо всякой надежды заполнить в ближайшее время. Любой новый опыт, любой разговор казался ему страшно важным и необходимым.
Но в глубине души он не верил, что на этом пустыре ему удастся что-то построить. Зато он щедро хотел пользоваться свободой делать то, что он никогда не делал. Но внимательно вглядевшись сюда, он сразу пришел в уныние от убогости предложения. Или практической его иллюзорности.
Утром он позвонил Тростникову, извинился, как показалось Захару, замогильным голосом, что не привезет статью, и поехал к Лёше. У него не было другого выхода.
Лёша, тоже год назад при сходных обстоятельствах расставшийся с женой, — в новой неразделенной любви и беспомощных звонках со станции… Человек не находит себя в свободе, человек отпихивает от себя свое спокойное прекрасное одиночество. Человек — самоед, его природа не позволяет ему быть спокойным. Их волновали одни вещи: Лёшу — в ситуации до, Захара — после. Захар ничего не рассказывал Лёше, тем насыщеннее по смыслу были его не-признания. Он теперь много знал о любви.
Говорил в основном Лёша — почему расстался с Костей, их старым приятелем из Прибалтики, который жил здесь год после ухода лёшиной Оли. Двое в занесенном снегом доме. Без всяких конфликтов, снимали кино. Достраивали дом. Костя был постоянное “да”, чтобы Лёша ни предложил, — мягкий, немного женственный, застенчивый, курил траву и имел какую-то мощную статью. Захар думал, что Лёше повезло… Рассказ выходил путанный и неясный. Кажется, возникла какая-то любовь, которую Лёша пресек.
Слова проскакивали мимо, избирательно застревая в памяти.
У него вино, у Лёши трава. Это отвлекало, но и ослабляло. Лёша, изумительный человек, ни о чем не спрашивал. Ночью в своей комнате, маленьком чуланчике под крышей, Захар вновь останется один. Он боялся этого момента и желал его. Он хотел еще немного подумать, он хотел взглянуть еще с какой-нибудь точки зрения, вдруг понять что-то особенное.
Может быть, выход — смотреть на факты, а не на эмоции? Ведь белое — осталось белым, ветер — ветром. Какое ему дело до чужого мнения! Что-то, конечно, навсегда поломалось — в отношениях друг к другу. Черный, ничем не выводимый след. Но, может быть, и “польза”, опыт, память о виденной пропасти. От этого “свободного полета” (как она определила свое состояние) и удара! Но: он видел стену, через которую не мог перешагнуть. Какая-то грязь — навсегда! Брезгливость, которая не изгладится.
Мог понять, но не простить! Если кого-то когда-то, имея его, имея сердце, ум — любила так! — то это конец. Не знает ее, отказывается от прошлого!
Он думал об этом, машинально смотря лёшино кино под нервную музыку Bel Canto. Он уже видел его однажды… In the light of my fire Raise up footsteps in snow… — Далеко в белом поле метался огонь костра. И вот уже среди заснеженных елей полыхал дом… In the white-out conditions My eyes have no you…
Захару казалось это близко.
А, может быть, наконец стало действительно интересно? Обыденность кончилась. Жить как прежде нельзя и, может быть, слава Богу? Что было? — веселенькое болото. Теперь — бездна, с призраком тоненького мостика над ней (мазохизм!). В конце концов, чего только в жизни не бывает. Надо принимать жизнь, всю, какая бы она ни была. И — такую. Жизнь, а не мнения о ней, свои, чужие. С точки зрения мнений: это — кошмар, с точки зрения мудрости — пустяки. Ты можешь перешагнуть стену, если ты сам — каменная стена. Но если ты сам каменная стена — скоро тебе изменят опять. Никто не хочет жить со стеной. Не верящий в реальность зла, не верит и в добро. Ему — все хорошо, но со сносочкой: до определенной степени, относительно. Без рабства и преклонения. А это раздражает как скупость и трусость. Или эгоизм.