Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Боги молчат. Записки советского военного корреспондента
Шрифт:

Когда стемнело, отправились они на поиски Ивана. В доме первого по богачеству селяка Громова сияли окна, шла офицерская попойка. Когда проходили мимо, на крыльцо вышел офицер. Свет из открытой двери падал на него. Это был тот самый – черный и страшный.

«Смотри, Митя, это он», – прошептал Марк.

Митька замедлил шаги, впился глазами в крыльцо и Марк слышал, как он прохрипел.

«Ну, мы тебе припомним, гадина!»

Иван, убежав тогда, всю первую ночь прятался в овчарне у реки, а на другой день, голодный и измученный, пришел к чабанам, и там его приютили.

Братья, теперь уже втроем, пришли ночью домой. Митька зашел в хату, но на короткий час. Дело шло к рассвету, медлить было нельзя, и он скоро ушел в ночь.

Села степные испокон века законопослушными и мирными были – войск видеть им не доводилось, оружия хлеборобы не держали, и всё их участие в военном деле состояло в том, что в положенное время они новобранцев царю-отечеству посылали служить – тут же мирному житью людей конец приходил, оружная драчливость и всеобщее потрясение на смену мирной жизни шли. Суровское село теперь на военный стан походило, почитай-что, в каждом дворе казаки постоем стояли, мужиков объедали. Но суровскую хату непрошенные постояльцы обходили, ее бедность их от нее отворачивала. А бедность была прямо-таки невыносимая. Другие семьи корову, а то и две сохраняли, запас зерна или картошки припрятали, а в суровской хате ничего сбереженного не было. Ремесленное дело хорошо кормило семью, но и ремесленников не осталось, и дело их в такое смутное время не требовалось, а припасенные Тимофеем царские и керенские рубли силы не имели. Кормилась швейной машинкой. Тетка Вера с утра до поздней ночи крутила ее ногой. Выполняла заказы молодаек, которые и в такое время всё еще о нарядах думали, но много ли могли эти молодайки за ее труд дать? Принесут хлеба паляницу, или самую малость картошки, или глечик молока – вот и вся плата, да и за то спасибо. Для Марка и Ивана голод и материно горе двумя главными мучениями были. Чтоб облегчить матери ношу, они с весны в люди подались, на свои хлеба: Ивана знакомый хуторянин забрал и к хозяйству приставил, а Марка чабаны в степь увезли, при овечьих отарах кормиться.

В те времена степная целина вроде как бы особой овечьей империей была. Многотысячные отары по ней бродили – по весне зелень объедали, зимой корм из-под снега добывали, а в бураны в зимовниках сбивались, пережидали беду. Издавна в тех степных местах люди овечьим делом занимались, а когда революционная завируха началась, то хлеборобы на овцу, как на спасителя уповали. Коровье или бычиное племя ко двору привязано, и его не сохранишь – забирают воюющие силы на прокорм а овца в степи гуляет, в отаре хоть и большой, но мало приметной, так как чабанам строжайший приказ дан – прятать овец, на самые дальние и глухие пастбища загонять.

Вот с ними и был Марк. Теперь вокруг него степь лежала, степь без конца и края, до самого соединения с небом. В ней всё так спокойно, так непоколебимо, что с непривычки страшно становилось. Взойдет чабан на курган и замрет, как один из тех чабанов, что весть о рождении Христа первыми приняли. Стоит недвижно, словно в небо вписанный – может широтой степи зачарованный, может полынным духом одурманенный.

В степи есть одинокие дома, окруженные сараями и загонами для овец, это – зимовники. Штаб-квартиры овечьих армий. В одном таком зимовнике можно было в то лето найти Марка. Загорел он до черноты, похудел, стал совсем беловолосым. В окружности нескольких десятков верст бродили отары, принадлежащие селу. Всего их было четыре, и при каждой находился чабан с помощником и дюжиной собак, а на зимовнике жил дед Прохор и Марк с ним. Дед Прохор – главнокомандующий овечьей армии: пастухи, подпаски, собаки и овцы – все были подвластны ему. Прозвали его люди Голосуном за то, что, привыкши к степи, он очень громко слова выкрикивал, а тихо говорить вовсе не мог, но старик был отменный – маленький, кривоногий и добрый до невероятности. Опасался он отпустить Марка в отару, решил держать при себе.

Работы было много, но Марк не жаловался. Дед Прохор посылал его с подводой в отары, а иногда и в село – за солью и табаком. Из отар пригоняли больных овец, и тогда Марк стриг их, мазал какой-то вонючей мазью, вливал в глотки такой же вонючий раствор. Больных овец держали в зимовнике до выздоровления, хотя, впрочем, чаще они подыхали. Тогда Марк снимал с них шкуру, а мясо зарывал в землю: дед Прохор строжайше запрещал давать его собакам.

Степь свою целительную силу имеет и первое, что она сделала с Марком – отдалила его от прежних дней, приглушила в нем растерянность, страх, подавленность, что вошли в него, когда мать били, а он в безумие погружался от жалости и любви к ней. Какое прошлое у девятилетнего хлопца, а ему казалось, что у него длинное-длинное позади осталось, и в этом, пожалуй, самое главное: позади. Всё, что с ним раньше было – позади, а тут, ныне, степь неоглядная, и Марк в ней, и будет так сегодня, завтра, всегда; и поедет Марк в село, привезет сюда тетку Веру, Варвару, Таню, и тогда вовсе им всем покойно и хорошо будет. Степь, как могла, исцеляла Марка, незаметно причащала его из дароносицы великого спокойствия, и хоть в его думах мать всё так же первое место держала, страха и боли за нее в нем поубавилось. Может быть, и совсем он успокоился бы, да на зимовнике была чья-то могила и, по причине неведомой и необъяснимой, тревожила она его душу. Когда Марк впервые появился здесь, он сразу увидел за стеной овчарни аккуратный холмик земли. Спросил о нем у деда Прохора, и тот без видимой охоты выкрикнул, что могила это; догнали казаки какого-то красногвардейца у зимовника и забили, а он его за овчарней похоронил.

Сказав всё это Марку, дед Прохор неведомо по какой причине вдруг осерчал и строго крикнул пойти и выровнять холмик. Потом они вдвоем смастерили крест.

С тех пор могила волновала Марка, и нельзя было понять, что ему за дело до нее? Ведь не мог же Марк догадаться. Ведь ничего не сказал ему дед Прохор о том, что произошло.

А было это на другой день после того, как в селе побывал Митька Суров. Не ушел он тогда в степь – вышел на окраину села, а потом назад повернул. Неудержимая сила влекла его к дому Громова. Казалось ему, что офицер, побивший мать, всё еще стоит на крыльце, всё еще курит. Но дом был тих, в окнах темно. У дома часовой. Митька заговорил с ним, притворился пьяным. Ничего о черном и страшном офицере он от часового не узнал. Уйди он сразу после того, как хату свою оставил, и легко миновал бы заставы, но нужно же ему было, на горе свое, к громовскому дому вернуться и драгоценное время потерять! Можно было день в селе переждать, да Митька решил идти, понадеялся на счастье. Свернув с дороги, пошел он прямо по степи, чтобы не попасться на глаза конным разъездам, когда рассветет. Но один такой казачий разъезд заметил одиноко шагавшего человека. Отделились от него двое, поскакали к Митьке. Он продолжал идти – мало ли по каким делам человек по степи ходит! Всадники приблизились. Впереди на большом вороном коне молодой светлоусый офицер.

«Стой!» – крикнул он. – «Кто такой?»

Офицер подъехал к Митьке, и они узнали друг друга. Сын Громова, в доме которого ночью шла попойка. Вернулся с фронта и жил в доме отца тихо и незаметно, но пришли белые, и вот – на коне и во всей офицерской красе. Митьку он знал хорошо, так как тот часто работал у его отца.

«Суровское щеня!»

В тоне, каким это сказал молодой Громов, была радость. Медленно, наслаждаясь, он вынимал револьвер из кобуры. Выстрелил. Пуля обожгла щеку Митьке, а дальше всё было, как во сне. Митька прыгнул, потянул его с коня. Тот растерялся, выпустил револьвер. Еще один выстрел. Громов пополз с седла. Казак ударился наутёк. Митька на коне Громова уходил в степь, а за ним, всё больше растягиваясь, казаки. Может быть, и ускакал бы Митька – земля степная твердая, конскому копыту легкая – но поблизости был другой казачий разъезд, перерезавший ему путь. Повернул Митька в одну сторону, а навстречу казаки, повернул в другую – казаки, и тогда погнал он к зимовнику деда Прохора, словно хотел умереть на виду, словно хотел, чтобы дед Прохор потом рассказал братьям и отцу, как умирал Митька, всегда красневший лицом, а в конце землю своей кровью окрасивший.

Дед Прохор видел погоню и кричал, старый, к Богу крик обращая: «Господи, чи Ты не бачишь, что беда человеку? Поможь скорийше!»

Но чуда не произошло. У самого зимовника упал человек с коня, застонал, вздрогнул и крепко прижался к земле – защиты у нее просил.

«Похорони гостя!» – крикнули казаки Прохору и, забрав коня, в степь подались.

Подошел он к мертвому и сразу узнал: Суров Митька. Дед очень сердито, неодобрительно, в небо глядел, творя над мертвым молитву, а сотворив и перекрестившись, сказал сердито: «Ну, воля Твоя. Спорить не приходится». После этого он нагрел чан воды, обмыл покойника и похоронил за овчарней, а когда, по весне, Марк на зимовнике появился, он решил ничего ему не говорить и лишь строго велел за могилой присматривать.

На зимовник стали казаки наезжать – из разных отрядов. Война тогда была беспорядочная и где положено быть белым, а где красным – никто не знал. Фронта не держали, а всё больше по дорогам да вокруг сел воевали. Казаки наезжали, а то, глядишь, разведка красных появлялась и на зимовнике коням отдых давала, но до поры-времени казаки и красные разный интерес имели. Казаки приезжали за овцами, реквизировали для прокорма войск и скоро переполовинили овец у деда Прохора. Но докончили дело все-таки красные. Однажды поутру остановился у зимовника их отряд, человек с сотню в нем было. За командира учителькин сын из села, он с Корнеем при всеобщем отступлении ушел. Сын этот учителькин до всеобщей завирухи непутевым парнем почитался, даже мать на него рукой махнула. Мать в школе учительницей, а сын всякими непонятными делами занимался и эсэром себя называл. С полицией у него нелады бывали и, когда было ему годов шестнадцать, он от матери ушел и к деду Прохору в подпаски нанялся – к народу его тянуло, а попал от народа к овцам. Но это давно было, теперь же учителькин непутевый сын к зимовнику привел отряд, и дед Прохор, признав его, сразу помрачнел. Марк знал, от чего помрачнел дед – овцы-то, какие остались, от казаков на самые глухие пастбища упрятаны, а этот сын учителькин в степи, как дома, и если за овцами приехал, то найдет. Сердитым был дед Прохор, а все-таки руку ковшиком красному командиру подал и в хату позвал. Там гостя непрошенного на ослон под иконой посадил, а сам к стенке притулился с таким видом, словно сказать хотел: «Принесла же тебя нелегкая». Гость весьма весело, дерзко сказал, что приехали они деда Прохора от трудов его праведных освободить и овец у него на прокорм красной гвардии забрать. Слушая, дед Прохор мрачно и очень оглушительно сморкался в кулак, а отсморкавшись спросил, сколько ж овец учителькин сын может забрать, ежели и овец-то не осталось, казаки всех поели. Гость смеялся, сказал, что у Гусьего Яра он видел чьих-то овец, и у Саматной балки их малость имеется, а от его слов дед Прохор вовсе помрачнел, так как-то как раз и были потайные пастбища, о которых только Господь Бог да чабаны знают.

«Ты что ж, хочешь своих потравить?» – спросил дед, не очень веря в свой план. «Овцы те заболели, может чума накинулась и их людям на прокорм дать – погубить людей. Да, промеж того, и не угнал бы ты их. Тут недалеко в степу казаки стоят, тысячи, дай Боже тебе от них без овец уйти. Може, они уже окружают зимовник, так что ты, того, не засиживайся тут. Вон один хотел овец забрать – за овчарней его могилка. Невжель хочешь, чтоб и твоя рядом была?»

Учителькин сын разгадал дедову хитрость. Он скалил зубы на почерневшем от загара лице, очень ласково смотрел на деда. Сказал, что овец он мог бы и без дедова согласия забрать, а если заехал на зимовник, так главное потому, что хотел его повидать. К тому же, сказал он, Корней Суров наказывал побывать тут, а то, мол, дед Прохор обидится, что забыли его. Дед Прохор опять сморкался, но ничего больше придумать не мог и тогда вовсе пронзительно крикнул, что за грабеж Бог и учителькина сына, и Корнея накажет, что своих грабить – Бога гневить, а что распиской, которую в это время писал учителькин сын, тот может подтереться. Учителькин сын протягивал деду руку на прощанье, а тот свирепо отплевывался и всё повторял, что об грабителеву руку он свою пачкать не будет. Двинулся отряд в сторону потайных дедовых пастбищ, а сам дед начал в дальнюю дорогу собираться. Взял запасную пару крепких черевиков, положил в котомку холстинные штаны, принес и вложил туда же банку с вонючей мазью, которой овец лечил. Потом позвал Марка и велел слушать.

«Никак не можно, чтоб забрали овец», – волнуясь и оттого еще громче кричал он. – «С какими глазами я в село возвернусь. Пойду за овцами, может сколько-нибудь сохраню. А ты дождись чабанов, скажи им, чтоб шли в село и сам иди. Моей старухе передай, чтоб не тревожилась, при овцах я не пропаду, а там – что Бог даст!»

Вскинув котомку, старик зашагал в сторону, где рассчитывал перехватить отряд, когда тот овец погонит.

Марк остался один. Свистом созвал собак – с ними не так страшно. Опустевший зимовник казался ему враждебным, чем-то грозил. Окруженный стаей собак, он обошел его. Выкупал у колодца лошадь. Постоял у одинокой могилы – и она принадлежала к его маленькому степному миру, так внезапно рухнувшему.

Поделиться с друзьями: