Боги молчат. Записки советского военного корреспондента
Шрифт:
К вечеру пришли чабаны, двенадцать угрюмых людей. Узнав от Марка, что дед отправился вслед за овцами, они чесали в затылках, с недоумением смотрели друг на друга.
Беспокойно прошла ночь. Грызлись под окнами собаки из отар с теми, что были на зимовнике. Тревожно переговаривались чабаны, беспрерывно курили. Надо будет держать ответ перед селом за овец. Может быть, мужики будут их смертным боем бить, а может, и пронесет. Марк о другом думал. Теперь труднее будет матери прокормиться, все-таки подарки деда Прохора помогали им.
На другой день пастухи входили в село. Сзади ехала подвода с имуществом зимовника и лошадью правил Марк. Уныло брели позади безработные собаки, которым наскучило грызться меж собой. Это всё, что осталось от овечьих отар деда Прохора.
В суровской хате теперь стояли постоем шестеро донцов – люди пожилые. Междоусобная война им, ну, ни на какого беса, не была нужна. В своих станицах дела край непочатый, а тут приходится средь ставропольских хохлов находиться, а до них донским казакам никогда никакого дела не было. Когда казаков не вели в степь, они, главное, занимались тем, что по семьям скучали и свои протяжные песни спивали. Насчет песен один средь них особенно заядл был, его Серафимом звали, и отличался он тем, что в правом ухе серьгу носил, и борода у него курчавилась, и всем обличьем – персюк, да и только. Спали казаки на соломе, попонами прикрытыми, укрывались лоскутными одеялами тетки Веры. Когда Серафима на песни вело, он садился на ослон у стены, на то место, где Тимофей всегда сидел, и голосом прямо-таки серебряным песню затягивал. И такой тонюсенький был тот голос в глотке волосатого Серафима, и так он жалобно пел, и так долго мог одну ноту тянуть, что тетка Вера всегда при его песнях рядом с ним садилась и рушником лицо закрывала – плакала. О том, что из этой хаты много людей с красными ушло, казаки знали, но это никаких особых чувств в них не вызывало – добрые они были люди и простого взгляда придерживались: ныне все куда-то идут, куда-то их черт несет, а баба что ж, баба ни за что не ответственна. Приносили казаки куски мяса, пшено, хлеб; тетка Вера готовила им еду и не было так, чтоб они поели, а других голодными оставили – всегда и для Суровых долю отмеривали.
Казаков часто в степь уводили – красные из-за Маныча начинали жать – но они возвращались, и опять Серафим пел песни своим за душу хватающим голоском, а тетка Вера, после каждого их похода, всё ждала, что они что-нибудь о сыновьях ее или о муже скажут. Однажды не удержалась, и когда Серафим один в хате был, спросила его, не доводилось ли ему встречаться с кем-нибудь из Суровых, спросила так, словно не было войны и белый казак мог с красным Суровым где-то случаем встретиться и потолковать. Серафим засмеялся, сказал, что, может, встречались, да не признали друг друга. Опять засмеялся и сказал:
«Мы ж друг дружке в морды не глядим. Или они нам зады показывают, или мы им. Как тут признаешь, когда с заду, да еще на полном аллюре, все люди одинаковые, штаны только у них разные?»
Подумал и спросил:
«Промежду прочим, слух меж нами идет, что Корней ваш заговоренный и ни пуля, ни шашка его не берет. Правда то, чи брехня?»
Потом казаков увели, они больше не вернулись. Кругом всё упорнее, всё настойчивее слухи шли, что Корнеев отряд где-то поблизости в степи гуляет и вот-вот село будет брать.
Междоусобное побоище – болезнь заразная: заболеешь, скоро не вылечишься. Казалось попервоначалу, что недоброе братоубийственное дело долго твориться не может, опамятуются люди, ведь братья же, христиане православные, и делить им вроде нечего. Но дальше в лес – больше дров. Дни тяжелые, словно лопасти каменного молотильного катка, катились, и всё меньше оставалось у людей надежды, что кончится взаимное истребление и брат брату руку подаст. Что-то темное и страшное, от людей может вовсе независимое, тем недобрым дням свой жестокий облик давало, и люди не имели силы темному и страшному препону воздвигнуть.
Как-то, вовсе даже неожиданно, услышали, что в степи пушки бьют – далеко, а слышно – и тут же паника средь белых началась. От двора к двору весть покатилась: красные идут. Они и пришли. На рассвете конная лавина затопила село, и начались тут объятия и поцелуи, радость встречи яркой была, но могла бы быть и ярче, да только в некоторых дворах плач начался, это в тех, в которые не вернется тот, что ушел тогда в степь – сложил он буйную голову. Отряд Корнея крупным теперь стал, не только селяков в себя включал, а и много пришлых – может быть, с тысячу бойцов в нем было – но устоять не устоял. Белые силу собрали и красных опять в степь погнали, но за те несколько часов, что они в селе пробыли, новое горе и в суровскую хату без зова вошло. Привез Корней весть, что отца тиф унес и похоронили его под городом Астраханью, а Митька, в село ими посланный, назад не вернулся и неизвестно, что с ним приключилось. Дед Прохор тогда, за овцами отправившись, по пути заболел, привезли его домой в беспамятстве, и он, не приходя в себя, умер, Митькину тайну в могилу унес.
Корней об отце полную правду не рассказал – хотел смягчить удар, да другие раскрыли тетке Вере конец Тимофеева земного пути. Поведали они ей вот что:
В зимний день кружили они по степи, казаками преследуемые. С ними небольшой обоз был, на санях раненных везли, а в нем одной обозной упряжкой Тимофей правил. Кольцо белых становилось всё теснее, всё труднее было уходить от них, и Корней, петляя по степи, привел отряд к реке. Всё быстротой решалось. Корней не дал отрезать и окружить себя, переправился отряд по льду, но обоз оторвался, остался в степи.
Белые хотели хоть обоз перехватить, в догонку за ним шли. Тимофей, стоя в санях, гнал свою упряжку к реке, но тут несчастье случилось: ранило одну лошадь, запуталась она в постромках, приковала сани к месту. Перерезал он постромки, да на одной лошади с санями тяжелыми не ускачешь. Односельчанин, который рассказал всё это матери, в обозе был. Увидел он Тимофея в беде, придержал коней и крикнул, чтобы тот прыгал к нему, но не мог Тимофей людей бросить. Обоз переправился, только саней старого Сурова не было.
Узнав о беде, Корней с Григорием, Филькой и Тарасом назад подался, хотел казаков настичь и за отца постоять, да поздно было. С степного кургана видели они, как втягивался казачий отряд в хутор.
Под вечер Григорий, переодевшись в мужичью свитку, прошел через хутор и увидел: отец и четверо бойцов, что в его санях были, висели на деревьях. У дерева валялся зеленый шарф, и Григорий поднял его, на груди спрятал. Ночью с малой силой, добровольно вызвавшейся идти с ним, Корней проник в хутор, и произошла тут ночная сабельная игра. Хуторяне надолго запомнили, как в ту ночь, меж других, носились четверо – двое больших и двое поменьше. Словно дьяволы рубились эти четверо с казаками. Сыны Тимофея Сурова справляли поминки по батьке.
В остальном сказанное Корнеем было правдой. Старый Суров был похоронен в астраханских степях, куда отряд привез его мертвым.
Мать, узнав всё это, вовсе надломилась. Почти не плакала – знать слез больше не осталось. Молча сидела.
Смотрела в угол, где у икон лампада теплилась. С утра до вечера, потом всю ночь и весь следующий день сидела она. Отряд Корнея снова в степь ушел, но тетка Вера не слышала, как сыновья с ней прощались. Когда белые открыли стрельбу из пушек, она даже головы не повернула – не слышала. Кто может сказать, о чем она думала? Раздавило ее горе, вот и всё, что скажешь. Дети и Варвара хлопотали около матери, плакали за нее, но она ничего не видела, даже слез своих детей не видела. Только вечером второго дня она встрепенулась – как птица недостреленная. Хваталась за детей, прижимала их к себе. Неуклюжий Иван нечаянно сбил с ее головы платок, Марк взглянул и издал вопль. У тетки Веры были длинные черные волосы. Когда она по вечерам распускала их, они покрывали ее волной почти до колен. Тут же увидел Марк, что мать – седая. Совсем седая. И старенькая вдруг стала, согнулась.
Отец Никодим, несмотря, что революции не одобрял, о Тимофее после панихиды прочувственное доброе слово произнес, а Митьку велел в безвестии сущих поминать – может, вернется.
Теперь жестокие бои шли. В городе рабочие восстали. Степной край всё больше подпадал под красных. До села доходили громы; пушки степную тишину на части рвали. Через село шли обозы, проезжали конные отряды, проходили пешие. За те полтора года, что война косматым зверем по степи гуляла, люди злее стали, сердцами ожесточились. Теперь грабили мужиков открыто, без жалости, и горе той хате, в которой не накормят обозленного солдата.