Болотные огни(Роман)
Шрифт:
— Эти могут. Постой.
Он приподнялся и стал из-под пиджака, на котором лежал, тянуть какой-то сучок.
— Всю спину исколол, проклятый.
— А ты их знаешь?
— Кого это?
— Левкиных парней.
— Сказала тоже.
Он снова лежал на спине, подложив одну руку под голову. Ленивый спокойный голос его не оставил в ней сомнений, с величайшим облегчением упала она к нему на грудь, и он прижал ее к себе свободной рукой.
— Жалко Ленку, подружку мою, ох жалко, — рыдала она.
Он молчал.
— Неужели тебе не жалко?
— Все равно все помрем, чего там расстраиваться и переживать.
А сильная рука его теснее прижимала ее к груди, как бы говоря; „Не бойся, я все понимаю, только говорить не хочу об этом“. И Милка верила этой руке.
— Ты знаешь, как мы с ней познакомились, — сказала она, чувствуя, что не стоило бы говорить с ним о Ленке, и вместе с тем не в силах преодолеть своего желания говорить о ней. — Года три тому назад случилось со мной, что заболела я в поезде, да так заболела, что потеряла сознание и меня сгрузили на какой-то станции. Как все это было, я не помню, мне рассказывали потом, что валялась я на вокзале на полу, — представляешь, одна, на вокзале, в те годы. Очнулась я, — продолжала она с тем же чувством недовольства собой и неуместности своего рассказа, — очнулась я, гляжу… нет, не гляжу, а слышу — стучат колеса, едем. Потом чувствую — тепло, и вижу — в темноте горит огонь. Потом вижу — сапоги. Так странно все. Колеса стучат, тени ходят, рядом сапоги, ничего понять не могу. Вижу, что словно топится печка и сидит против нее солдат в шинели — это его сапоги. Оказывается, я в теплушке агитпоезда, посередине ее буржуйка, знаешь, местами прямо даже прозрачная, так сильно она раскалилась. От нее шел жар, а спине— как сейчас помню — было холодно, потому что стены вагона были в инее. А солдат этот и была Ленка.
Он ничего не сказал, и молчание длилось довольно долго.
Тогда, испугавшись, что надоела ему своими слезами и воспоминаниями, она заговорила о том, что, по ее мнению, должно было бы его заинтересовать.
— Был сегодня в своих мастерских?
— А как же.
— Ну как там?
Больше она не знала, что сказать. Он не ответил, а только лениво отвернул от нее лицо.
В таких случаях она заставляла себя думать: „Я не ценю своего счастья. Смотри, какая прекрасная ночь, какие звезды, как хорошо, что он рядом, вот я слышу его сердце. Да я с ума сойду завтра, когда буду вспоминать об этом!“
Но на душе у нее была тоска.
И вот Милка пришла в клуб, чтобы встретить здесь Николая, которого не видела несколько дней. Они вообще виделись редко.
Народу собралось много, щелкали семечки, разговаривали. На самом верхнем бревне водрузился Семка Петухов.
— Скоро у нас электричество будет, — сказал кто- то, — электростанция, говорят, почти уже готова.
— Она будет введена через месяц, — живо сказал Сережа Дохтуров, радуясь, что может так хорошо использовать полученные от отца сведения, — и даст пятьсот киловатт.
И тут же понял, что совершил ошибку, привлекши к себе внимание Петухова.
— Тебе бы надо сперва в рабочем котле повариться, — заметил тот сейчас же, — а потом уже разговаривать. И тем более разглашать государственные тайны.
— Он не хочет вариться, — быстро проговорила Милка, и все рассмеялись.
— Да и какая же это тайна, — вставил кто-то.
— А я, например, знаю, — явно раздражаясь, ответил Петухов, — что если бы не саботаж спецов, ее бы давно построили. И что к ней приставлен усиленный наряд, потому что ее могут взорвать не сегодня- завтра.
Вот тут-то и раздался голос, на который не обратили тогда достаточного внимания:
— Умные речи приятно и послушать.
Только тут все заметили, что бревно, на котором раньше сидели „Левкины парни“ и которое долгое время оставалось пустым, было вновь занято. Все они были здесь и по обыкновению молча курили. Странные эти слова — впрочем, странными были не сами слова, а тон, каким они были сказаны, — так вот, слова эти произнес тщедушный паренек, спокойно обращаясь к своим товарищам. Те молча повернули к нему носы, потом один за другим загасили цигарки, поднялись и ушли. Тщедушный паренек ушел вместе со всеми. Николай тоже.
Этот тщедушный паренек был Левка.
— Так вот, поселковый петух навел меня на мысль, — сказал он своим, когда все они собрались в деревенской избе, неподалеку от поселка. — Я, конечно, давно ее обдумываю, но сегодня она приняла конкретные формы.
— Чего он сказал? — шепотом спросил один из парней у другого.
— Не понял, — так же шепотом ответил тот.
Все сидели, ходил один Левка.
— Вообще дела оборачиваются довольно серьезно, дети мои, Берестов оказался совсем не таким простачком, каким мы его представляли. Он добрался до Прохора, и добрался крепка. Я не боюсь, что Прохор слегавит, не такой он дурак, я боюсь, что через него Берестов доберется и до остальных дроздовцев.
А это уже трое, это уже худо. Нет, видно, от советской власти, дети мои, никуда не денешься, она явно победила, и с этим ничего не поделаешь. Наши надежды на заваруху, будем говорить правду, не оправдались. Придется нам идти навстречу советской власти.
— Вот прирежем еще парочку советских граждан и пойдем, — вставил Люськин.
— Самое большее, пристрелим одного и пойдем» — серьезно ответил Левка.
— И Берестов встретит нас с распростертыми объятиями.
— Берестова мы сметем со своего пути.
Теперь уже все с величайшим-вниманием смотрели на узенькую верткую фигурку, мотавшуюся из угла в угол лесниковой избы. Левка был одет в старую куртку, потертые бриджи и краги. Только белье он — как полагается «истинному джентльмену» — носил ослепительно белое. Широкий ремень опоясывал его под самой впалой грудью. Лицо его было бы заурядным, если бы не странные туманные глаза.
В банде при Левке всегда было двенадцать человек, не больше и не меньше: Левка любил символику чисел (двенадцать апостолов, двенадцать знаков зодиака, двенадцать наполеоновских маршалов), — но после ареста Прохорова их было одиннадцать, и теперь все одиннадцать не отрываясь глядели на своего главаря, понимая всю важность начатого разговора.
— Наши успехи, мальчики, временны, они основаны на случайном стечении обстоятельств. Да что говорить, мы и теперь не осмеливаемся перенести базу даже в такой задрипанный городишко, как наш. И самое большее, что мы можем сделать, это резать ребятишек и бабушек в поселке энской губернии да порхать по деревням. Если советская власть займется нами всерьез, от нас перышки полетят. А мне, например, терять свои перышки не хотелось бы. Значит, мы должны примириться с советской властью, и мы сделаем это торжественно, под звуки «Интернационала», и уж конечно принесем на алтарь отечества, нашего советского отечества, жирную жертву.
— А кто будет жертвой? — быстро спросил Люськин.
Левка, казалось, не слыхал этого вопроса, он задумался.
— Все как будто так, — медленно сказал он, глядя в потолок, — впрочем, я еще не советовался с мамой.
Никто не удивился. Все знали эти Левкины штучки, все сотни раз уже слышали о Левкиной матери, а некоторые удостоились чести ее лицезреть. Это была красивая интеллигентная дама в антикварных серьгах. Если верить Левке, он не только посвящал ее во все дела, но и не предпринимал без ее совета ни единого шага.