Большая улица
Шрифт:
– Точно так, – говорит, – сынок. Это наша пойма! И Сура это! Ну чего? Ну, ты глядел, значит, не с этой стороны. Вот тебе и показалось! Но ничего, ничего. Заплутавшемуся человеку, сынок, и не такое ещё может показаться!
Словом, я поверил, что пойма и Сура – наши. И глядим, Волька, братан, идёт.
– Здорово, – говорит он, – грибник. Набрал хоть чего-нибудь?
– Да он, – мама ему, – вон каких груздей навалял! Один другого лучше, какие в корзине-то у него!
И она их, мои грибы, взяла и пересыпала. Из моей корзинки в свою корзину. Я же устал очень. Даже ноги уже не идут по леcу. И я сажусь. И сижу долго. Мама скажет: «Пойдём, пойдём, сынок, скорее», но я не поднимаюсь. Но странное дело! Стоило ей сказать: «Эх, ты! А говорил, что на Любке женишься! Да она за тебя такого и не пойдёт!» – как уже я встаю, поднимаюсь и иду за ней прытко. Только грибы не собираю. Если даже он вот, около ноги стоит. Причём, странно, когда домой возвращаешься усталый, грибы начинают сами идти на глаза. Нет, когда же край, наконец, покажется? Шли-шли до опушки. Вот и вынырнула! Наша опушечка милая с кордоном. Потом избы большеульские и сараи стали видны.
– Идёмте скорее. – Мама нас поторапливает. – А то уже вон солнце часов на семь утра стоит.
– Как утра? – удивился я. – А я думал, вечера.
– Ах, как человек заплутался! – сказала мама. И головой покачала. А Волька в это время камней мне накладывает незаметно в корзинку. А чего пустому ходить? Идёт сзади да и нагружает меня.
Ой, сто годов идём из леса домой. Когда утром шли – ничего этого и не было. Пойма откуда-то взялась. И конопли в ней стоят высокие. Мокрые ещё от росы. И как ударяют по лицу!
Долы, горы, реки – это всё вырастает на пути, когда возвращаешься из леса. Но вот наконец и песок начался. Вроде, кажется, наш, Листратов? Вон и следы наши – Додона, Витьки и мои. Вон даже место ещё целое, где мы с ним боролись.
– Я умираю, мам, я ум… раю.
– Щас, щас дома будем.
– Ну мам, понесите меня… хоть немножечко, а?
И никто, никто не оглянется даже! И вот-таки дошли мы наконец до проулка. И она, мама, мне сказывает, чтобы я шёл в избу. Но я не хочу. Потому что – ну чего мне делать одному в избе. Кошку с котятами я, что ли, не видал? И я плетусь за ними на речку. По тропе, вдоль подсолнухов. Увидев шмеля на подсолнухе, Волька говорит:
– Мить, дунь на него!
Это потом он произнёс мою кличку. Которая… но не важно. И я говорю:
– А ты Сидор!
– Ты чего, – он говорит сердито, – обзываешься?
– А ты чего?
– А ты чего?
– Нет, ты чего?
– Нет, ты чего?
Однако мир восстанавливается скоро – пока до реки доходим. На реке мы все грибы вываливаем в воду, в речку, и начинаем их мыть. У меня, поскольку я всех более устал, обязанность попроще – следить лишь за тем, чтобы течение грибы не уносило. Но когда устаёшь – ведь и это тяжело. А после леса на реке всё плывёт, плывёт, так что даже лягушки кажутся на деревьях. И помнится, чтобы не плыло перед глазами, я делаю, бывало, вот что: смотрю до тех пор вверх, пока глаза не станут различать шелуху, которая сыплется с вётел. И всё. После этого уже встаёт всё на своё место. И я начинаю видеть, как течение подхватывает гриб. А деревья – ветлы столетние – глядятся в зеркало, которое Волька сейчас разобьёт камнем. Бултых!… – разбивает он. А мы – я и мама – вытираемся от брызг.
– Дурак! Ну не дурак ли ты, Сидор! – ругает его мама. – Да нельзя же их бить! Или тебе мало дождя?!
– Ой, мам, – говорит он, – правда! Правда, мам, уже дождик накрапывает.
– А вот тебе и сказывали: не бей лягушек! – говорим мы с мамой в два голоса.
И скорей домываем остатки грибов. Как вот уже дождь шумит по реке. Точно бы это стадо бежит рядом!
– Дождик, дождик, пуще, вырастет капуще! – пляшет наш Волька.
А мы бежим скорее домой. В дверку сарайную протискиваемся все вместе. И когда очутимся под крышей сарая – мы уже дома, тепло в сарае! А куры окружают маму и так требуют есть, что она говорит им:
– Здравствуйте, господа хорошие! И вы проголодались? И вам я, значит, нужна? Всем я, всем, значит, нужна в этом доме!
И наконец изба. Которая соскучилась так по нас! «Здравствуйте, – говорит она, – здравствуйте, хозяева! Эх, я по вас и соскучилась!»
«А я как по ним соскучилась! – говорит печь. – Я уж простыла давно вся, дожидаючись Митьку».
И точно, простыла! Еле-еле тёпленькая.
А мать, наша мама, идёт в чулан с ходу и принимается там грибы готовить. Сейчас, момент, говорит, и у нас лучина будет готова!
А я ей, чтобы не заснуть, говорю чего-нибудь. Чего-нибудь, абы только говорить мне.
– Эх, мам, Волька у нас и неслух! И совсем он, мам, не сильный. Я его намного сильнее. Когда я вырасту, я стану в сто, в тыщу раз даже, мам, сильнее. Я его одним пальцем свалю. Когда я женюсь, мам, на Любке Додо-новой, я ему дам! Он у меня узнает, почём шерсть на базаре! – мелю я языком, как мельница. Потом помол помельче начинается. Так что, слышу, мама говорит:
– Ты калякай, калякай чего-нибудь, мельница. А то ведь заснёшь.
– Кто? Я? Нет, мам, нет. Я… – Но язык у меня заплетается. И всё. Теперь меня не поднять, хоть золотом всего обсыпь – не встану.
– Сынок, а сынок, ты не спишь ли?
– Идите, идите с народом, мам, я вас догоню…
ЖДАНКА
Не пришла из стада. Ой, Жданка не пришла! Батюшки. Ну как вот тут не скажешь: «Ой, батюшки!*, когда корова не пришла из стада. Да какая корова! Такой, какая у нас Жданка, во всём мире, как мама говорила, не найти. Умница. Она у нас как человек, только не разговаривала, – а так всё, всё она понимала. Вот дай чего-нибудь не по ней, как она тут же губы свои надует. А вынеси тёпленькой водички ей да ещё туда брось корочку хлебца, и она из ведра всё выцедит. И губы при этом она сделает бантиком. Пьёт что барыня. И вот нет её! А как доила: на Большой улице ни у кого столько не доила. И вот нет её, коровушки! А какое жирное было молоко. Додонов Витька сметану пахтал[2] целый день, а я от своей и полчаса не пахтаю, бывало. Опущу язык в сметану и уже чую: крупинки. Сметана, чувствую, уже с маслом. От нашей пахтанье пьёшь и, бывало, не напьёшься.
И вот нет коровы, пропала! Мы – мамка, Волька и я – распределились скорей, кому куда бежать. Вольке пойма досталась. Мне по селу пробежать. А мамка: «Я, говорит, по всему свету буду её искать!»
Бегу. Бегу я её искать. Площадь пробежал одним духом. Хотя это место у нас ненормальное. Там обрыв, пропасть зовёт к себе. Притягивает она, как магнит.
Но вдвоём там легче бежать. Вдвоём подбежишь там к краю и, если товарищ, друг надёжный, его просишь: «Вить, подержи меня за пятки». И свешиваешься над обрывом. И глядишь туда. Где – далеко внизу – Русляйка. А сама дорога, ещё я замечу, проходит по самому краю там. Поэтому, когда дадут зимой лошадь, ка-ак стеганёшь, стеганёшь её кнутом, и – когда сани понесутся, полетят под уклон, под откос – кажется: летишь в пропасть. В рай. В тартарары.
Особенно это чувствуешь, когда ночь залазит на площадь. Теперь же я бегу и не чувствую ног под собой. Но на село я гляжу. Его с Площади видать у нас, как с самолёта. И везде, по всему селу: «Бе-е, му-у!» А люди – загоняют все скотину.
Ой, только мы одни остались нынче без коровы! Бегу. И мысль одна в голове только: «Ну где её, где мне сейчас искать? Хорошо, если она у добрых людей на дворе? А если она у Шкалька, у Шашеньки если?»
Был у нас старичок такой. Бывало, идёт он из буфета, а мы, ребятня, его обступим со всех сторон и ему: «Дедь, дай! Дедь, дай!» – «Ах шашеньки, ах пескарики!» И полезет он в полушубок, чтобы конфеточек вынуть пескари-кам. Всегда он, бывало, одарит нас конфетками, подушечками. Добрый был. Просто, можно сказать, старичок на все сто. Но у мира язык какой? Живого человека могут очернить, опорочить. Так однажды мне сказали: «Ты не думай, что он, Шкалёк, добрый. Он, Шашенька, всегда с мясцом живёт». И это самое «мясцо» так на меня повлияло, так врезалось мне в память, что я… Сейчас вот бегу и думаю: «Хорошо, если она у добрых людей. А если она у
Шкалька, у Шашеньки если? Зарежет». Я бежал уже Бу-тырками. И гляжу: он. Шкалёк стоит около своего дома. С ножом в руке. А на дворе у него, слышу: «Му-у!» Голос прямо как у Жданки! И такой он, при этом, что мне кажется уже, что он её…
– Ты, – говорю, – чего делаешь? Зачем нашу Ждан-ку, а?
Я так говорю, потому что у меня есть ещё надежда… Он:
– Ах ты, – говорит, – шашенька! Что это ты про меня баишь, говоришь такое?
Я велел открыть ворота. Зашли мы на двор с комиссией. С проверкой. И гляжу – она. Жданка наша стоит! А он мне опять: