Боярыня Морозова
Шрифт:
Уже исступленная, ожесточенная – заблуждающаяся ли в упорстве своем или вдохновенно видящая тайные видения небесные, но сильная и непобедимая в вере своей стоит перед Собором Морозова.
И, может быть, видела она все святые видения и знамения, крылья светлой Руси.
И странно, боярыня Морозова перед судом московских епископов вызывает образ иной и дальний: светлой Девы Орлеанской, тоже на суде.
Но не в кованых латах русская Жанна д\'Арк, а в той невидимой кольчуге духовной, о какой сказано у апостола Павла.
Ее увели назад, в подклеть, снова забили ноги в железа.
А наутро думный дьяк снял сестрам железа с ног, взамен надел обеим острожные цепи на шеи.
Морозова перекрестилась, поцеловала огорлие студеной цепи:
– Слава Тебе Господи, яко сподобил еси мя Павловы узы возложить на себя…
Конюхи вынесли ее, закованную, к дровням. На дровнях ее повезли через Кремль.
На Москве курилась метель. С царских переходов, у Чудова, поеживаясь от стужи, царь смотрел, как везут строптивую раскольницу. Может быть, уже жалел, что не пострашилась она страданий и позора, может быть, уже и «постанывал», глядя иа боярыню.
На позорный поезд Морозовой смотрела и молодая царица Наталия, чернобровая, крутотелая, разогретая сном. Смотрела без сожаления, с холодным равнодушием.
За дровнями, ныряя в метель, молча бежала толпа. Вероятно, эти мгновения и изобразил Суриков в своей «Боярыне Морозовой».
Последнюю молодую Московию в лице боярыни Морозовой везли в заточение. Морозова подымала руку, крестясь двуперстно, и звенела цепью.
Ее отвезли в Печерский монастырь, под стрелецкую стражу.
Евдокию, тоже обложивши железами, отдали под начало в монастырь Алексеевский.
Сестер разлучили.
Алексеевским монахиням приказано было силком водить княгиню в церковь. Она сопротивлялась, ее волочили на рогожах.
Маленькая княгиня билась, рыдала:
– О, сестрицы бедные, я не о себе, о вас плачу, погибающих, как пойду в ваш собор, когда там поют не хваля Бога, но хуля…
Упорство или заблуждения старшей, Федосьи, ожесточенная ее жажда пострадать за старую веру, у Евдокии еще сильнее; как зеркало, с резкостью, отражает она все черты старшей сестры.
На Москве о сестрах-раскольницах начался жестокий розыск.
Одну из морозовских стариц, Марью, жену стрелецкого головы Акинфия Данилова, бежавшую на Дон, схватили на Подонской стороне. Ее, окопавши, посадили в яму перед стрелецким приказом. «Бесстыднии воины пакости ей творяху невежеством, попы никонианские, укоряя раскольницей, принуждали креститься в три персты и ломали ей персты, складывающе щепоть».
Братья Морозовой тогда же были согнаны с Москвы: старший, Федор, – в чугуевские степи, а младший, Алексей, – в Рыбное.
Дом Морозовой запустел.
Имения, вотчины, стада коней были розданы боярам. Распроданы дорогие ткани, золото, серебро, морозовские жемчуга.
Разбили окончины. Ворота повисли на петлях. В пустых хоромах гулял ветер.
Верный слуга боярыни, Иван, схоронил кое-какие боярские ларцы с драгоценными ожерельями, лалами [2] от расхищения. Ивана предала его жена, бабенка гулящая.
Слуга Морозовой был пытан, жжен огнем шесть раз и, все претерпевши, с другими стояльцами за старую веру сожжен на костре в Боровске.
В опустевшем, разграбленном доме оставался сын Морозовой, отрок Иван.
От тоски по матери, от многой печали Иван заболел, лежал в жару, бредил.
О лютой болезни сына Морозовой дошло, наконец, до царя.
Алексея Михайловича уже мучила его неспокойная совесть, уже тосковало – «стонало» – его доброе человеческое сердце.
Царь послал к отроку своих лекарей, чтобы выходили морозовскую ветвь. Но было поздно: ни немецкие медики, ни московские знахарки не помогли. Мальчик умер.
Сквозь оконце кельи, где гремела цепью Морозова, прилучившийся монастырский поп сказал боярыне о кончине сына.
Только здесь, только однажды, прорвалось всей силой рыданий материнское горе, любовь к Ванюше. Монахини слушали, как убивается в келье, звякает цепью мать. Ночью не раз тревожил монастырь ее тягостный крик:
– Чадо мое, чадо мое… Погубили тебя отступники.
Потом она стихла. Это был последний прорыв горячих человеческих чувств в нечеловеческих страданиях.
Из Пустозерска, с Мезени к ней тайно добирались тончайшие мелко писанные лоскутки – послания Аввакума из земляных ям и острогов.
Какая ясная мощь и какая ясная печаль в утешениях протопопа, точно и он сам, когда пишет, тихо плачет, как плакала над его утешениями боярыня:
– Помнишь ли, как бывало: уже некого четками стегать, и не на кого поглядеть, как на лошадке поедет, и некого по головке погладить… Миленькой мой государь, в последнее увиделся с ним, егда причастил его.
Совершенны по силе чувства человеческого все ясные послания Аввакума из своей темницы в темницы сестер:
– Подумаю да лише руками взмахну, как так, государыни изволили с такие высокие ступени ступити и в бесчестие ринуться. Воистину, подобно Сыну Божию: от небес ступил, в нищету нашу облечеся и волею пострадал. Мучитеся за Христа хорошенько, не оглядывайтесь назад. И того полно: побоярила, надобно попасть в небесное боярство…
Аввакум называл сестер «двумя зорями, освещающими весь мир», и его ласковые слова навсегда останутся вокруг сестер, как тихий нимб:
– Светы мои, мученицы Христовы.
Аввакум и утешал, и звал к смарагдовой твердости перед всеми испытаниями. К сестрам доходила поддержка и других стояльцев за веру. Скитальцу Иову Льговскому удалось даже обратиться в Печерский монастырь и причастить Морозову. Суровый пустынник Епифаний Соловецкий пишет ей с нарочитой грубостью, с резкостью, точно, чтобы приохотить ее к ожесточению страданий:
– О, светы мои, новые исповедницы Христовы, не игрушка душа, чтобы плотским покоем ее подавлять… Да переставай ты и медок попивать, нам иногда случается и воды в честь, а живем же, али ты нас тем лучше, что боярыня… Поклоны, егда метание на колену твориши, тогда главу впрямь держи, егда же великий поклон прилунится, тогда главою до земли, а нощию триста метаний на колену твори…
Защитники старой веры знали, что Морозова – мученица, и с грубой суровостью в мученичестве ее закаляли..