Боярыня Морозова
Шрифт:
Москву затревожил подвиг и цепи сестер, боярыни и княгини. Множество вельможных жен, повествует «Сказание», и простых людей стекалось смотреть на сестер. Тихая толпа, без шапок, стояла у Печерского. Раскольничье диво могло стать московской святыней. Все это смутило и затревожило царя и патриарха.
Патриарх Питирим первый стал просить царя за Морозову:
– Батюшко-государь, кабы ты изволил опять дом ей отдать и на потребу ей дворов бы сотницу крестьян дал, а княгиню бы тоже князю отдал, так бы дело-то приличное было, потому что женское дело: много они смыслят…
Патриарх чаял земным покоем, боярскими хоромами, сотницами крестьян покорить ту, кто уже дошел до края испытаний, исступился.
Царь догадывался, что сотницами крестьян Морозову не вернуть.
– Я бы давно это сделал, – ответил он патриарху. – Но не знаешь ты лютости этой жены, сколько она мне наругалась. Сам испытай, тогда вкусишь ее пресности. А потом я не ослушаюсь твоего слова.
Патриарх решил испытать.
В два часа ночи Морозову взяли из монастыря и повезли на дровнях в Чудов. Ее ввели в палату в цепях. В сыром сумраке горели, трещали восковые свечи.
Снова, в глубоком молчании, смотрели из сумрака патриарх, митрополит Павел, дьяки на эту невысокую, исхудавшую боярыню, с сияющими глазами, едва звенящую цепью.
Точно сама Московия, светящаяся, замученная, тихо вышла из темени, стала перед патриаршим столом.
– Дивлюсь я, – сказал патриарх. – Как ты возлюбила эту цепь и не хочешь с нею разлучиться.
Бледное лицо боярыни тронулось нечаянной улыбкой:
– Воистину возлюбила, – прошептала она.
Тихий голос патриарха, тихие ответы Морозовой, потрескивание восковых свечей только и были в судной палате. Казалось, вот будут сказаны самые простые слова, и переменится судьба Морозовой, и патриарх поклонится страдалице, и она – патриарху.
– Оставь нелепое начинание, – уговаривал патриарх. – Исповедуйся и причастись с нами.
– Не от кого.
– Попов на Москве много.
– Много, но истинного нет.
– Я сам, на старости, потружусь о тебе.
– Сам… Чем ты от них отличен, если творишь то же, что они… Когда ты был Крутицким митрополитом, жил заодно с отцами предания нашей Русской земли и носил клобучок старый, тогда ты был нам любезен… А теперь ты восхотел волю земного царя творить, а Небесного Царя презрел, и возложил на себя рогатый клобук римского папы… И потому мы отвращаемся от тебя… И не утешай меня тем словом: «я сам…» Я не требую твоей службы.
Тогда поднялся гневный шум. Морозову бранят, «лают», прорвалась московитская грубость, презрение, ненависть.
Исступилась и Морозова. Тишина сменилась лютым неистовством. Раскольничья боярыня уже не желает стоять перед никонианскими епископами, виснет на руках стрельцов.
Патриарх решился насильно помазать ее священным маслом. Старец поднялся, стал облачаться в тяжелую патриаршую мантию. Еще принесли свечей. В огнях трикириев, с духовенством, патриарх, во всем облачении, начал идти с дарохранительницей к боярыне.
Морозова смотрела на него, прижавши цепи к груди. Патриарх подошел со словами:
– Да приидет в разум, яко же видим – ум погубила… – с силой ухватился рукой за меховой треух боярыни, желая приподнять его, чтобы помазать лоб.
Морозова отринула, оттолкнула патриаршескую старческую руку, в исступлении:
– Отойди, зачем дерзаешь неискусно, хочешь коснуться нашему лицу…
Она подняла цепи перед собой, звецая ими с криком:
– Или для чего мои оковы… Отступи, удались, не требую вашей святыни… Не губи меня, грешницу, отступным твоим маслом…
Гнев охватил и патриарха. Он вкусил «пресности», о какой предупреждал царь, и он понял, что ни уговоры, ни насильничество не переменят ничего.
Патриарх стал с другими бранить злобно боярыню:
– Исчадье ехиднино, вражья дочь, страдница…
Ее стращали, что наутро сожгут в срубе, ее сбили с ног, поволокли по палате мимо патриарха, стоявшего над нею во всем облачении, среди трикирий.
«Железным ошейником, – рассказывает о ночи судилища ее брат Федор, – едва шею ей надвое не перервут, задохлась, по лестнице все ступеньки головой сочла».
Боярыню увезли. Ввели ее сестру, маленькую, дрожащую княгиню Урусову. Патриарх думал и ее помазать освященным маслом.
Но едва он ступил к княгине, она сама сорвала с себя княжескую шапку и кисейное покрывало, ее волосы пали, раскидались по плечам: княгиня перед всем Собором опростоволосилась. А не было большего стыда на Москве для мужчины увидеть простоволосую женщину, а для женщины – открыть голову перед мужчинами.
От княгини тоже отступили.
На другую ночь сестер привезли в цепях на Ямской двор. Морозова думала, что на рассвете их выведут на Болото жечь на срубе. Сквозь тесноту стрельцов она сказала Евдокии:
– Терпи, мать моя…
Сестер повели на пытку. У дыбы сидели князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынской.
Первой повели к огню Марью Данилову, морозовскую инокиню, схваченную на Полонской стороне.
Марью обнажили до пояса, перекрутили руки назад, «подняли на стряску и с дыбы бросили наземь».
Второй повели княгиню Евдокию Урусову. Светало. На дворе падал снег. Кат по талым черным лужам подошел к княгине, рассмеялся дерзко:
– Ты в опале царской, а носишь цветное, – кивнул кат на княгинину шапку с парчовым верхом.
– Я перед царем не согрешила…
Кат зажал ей рот, содрал цветную ткань с ее шапки. Маленькую княгиню под руки повели на дыбу.
Князь Воротынский между тем допрашивал боярыню Морозову. Она стояла в снегу, придерживая обмерзшие цепи.
– Ты, Федосья, юродивых принимала, Киприана и Федора, их учения держалась, тем прогневала царя.
Боярыня послушала князя, опустила цепь в снег:
– Тленно, мимоходяще все, о чем ты говорил, князь… Сын Божий распят был народом своим, так и мы все от вас мучимы.
На стряску, к дыбе, повели и Морозову. Ее подвесили на ремнях, над огнем она не умолкала, стыдила бояр за мучительство.
За то с полчаса висела она с ремнем, «и руки до жил ремни ей протерли».
Каты сняли боярыню с дыбы, положили рядом с сестрой, нагими спинами в снег, с выкрученными назад руками.
В ногах сестер, в потоптанном снегу, лежала Марья Данилова. Ей клали мерзлую плаху на перси, ее били в пять плетей немилостиво, по хребту и по чреву.