Бремя власти: Перекрестки истории
Шрифт:
Семиотику репрезентации власти монарха и его поведения в нашей истории можно рассмотреть в более сложной связке – «свой-чужой» [34;222–223]. Именно таким должен был представать в сознании своих подданных государь, внушая одновременно страх, уважение и покорность. «Свой» он оказывается по принадлежности к социуму, по обязанности защищать, управлять, творить мир и «правду». «Чужой» – по связи с потусторонним миром, обладанием сверхъестественными возможностями, дарованными рождением и актом помазания, наконец, своей инакостью,как неотъемлемым свойством, которое не может и не должно делать подлинного государя совсем «своим». В этом смысле любопытна реакция соратников Емельяна Пугачева – Петра III на его свадьбу с казачкой Устиньей Кузнецовой. Поступок Пугачева осудили. Но не за «двоеженство», хотя в Петербурге продолжала сидеть на троне «законная супруга-преступница» Екатерина II, а за выбор – государь взял в жены казачку. Конечно, подобные прецеденты, когда «девки» из низов становились «амператрицами», случались. Не кто иной, как «дедушка» Пугачева – Петра III взял в жены Екатерину, которой позднее пришлось срочно придумывать пристойную родословную. Это приняли, но не смирились [66;193–196]. Пугачеву следовало вести себя не так, как он хотел, и даже не так, как вели себя «взаправдашнии» государи, а как должен был вести себя истинный императорв представлении народа. И хотя в сказках князья, случалось, брали в жены крестьянских дочерей, народный монархизм такой поворот не принимал. Иначе говоря, Пугачев переборщил. Он повел себя совсем как «свой», чем нарушил дистанцию, которая должна была в понимании низов обязательно отделять государя от всех остальных.
По мнению зарубежных исследователей, «чужой» для династии потомков Калиты имел еще один смысл – «чужеродный». Так московские правители отдалялись от княжеской «братии» и утверждали свою особость. В итоге же монархам – Рюриковичам и Романовым – надо было балансировать между понятиями «свой» и «чужой», что реально ограничивало российских самодержцев, побуждая играть по неписаным правилам репрезентации себя во власти.
Все эти стереотипы, или, по определению известного историка Ю. Л. Бессмертного, социокультурные представления о власти и властителе [5;15], чрезвычайно важны для нашей темы. В своем единении эти представления диктовали московским правителям вполне определенную модель поведения. Требования к ней довольно просто сформулировать: надо было соответствовать. Соответствовать массовым представлениям о власти.
Причем лучше не лицедействовать, хотя, случалось, на троне обосновывались и такие, а просто жить. Ведь власть – это не только голое принуждение, опирающееся на закон, суды, армию, жандармерию и полицию. Это еще и фактор культурного принуждения. Все так или иначе затронутые выше понятия-стереотипы – богоизбранность, законность, забота о подданных и попечительство (патернализм), справедливость, милосердие, щедрость – складывались, в конечном итоге, в то, что, современники воспринимали как легитимность власти, воплощенной в образе самодержца. Поэтому для последнего бремя власти – не только в трудностях управления и в принятии решений. Бремя власти – в необходимости постоянно поддерживать и воспроизводить магиюсамой власти, умножать силу, которая бы поддерживала существующее общественное устройство изнутри.Задача действительно наитруднейшая и ответственная, поскольку крепко связана с тем, что в судостроении называется остойчивостью, т. е. со способностью России идти, не рыская и уж тем более не перевертываясь, своим курсом в бурном море мировой истории.
V
В отечественной историографии о магии власти, ее культурологической составляющей долгое время не принято было рассуждать пространно. В ход шли иные понятия: «наивный монархизм масс», «народный монархизм». Само определение «наивный» придавало проблеме некую незначительность, легкомысленность – а стоит ли вообще она внимания исследователей? Между тем культурологические представления низов, закрепленные традицией и воссоздаваемые самой властью и монархом, упрочивали строй с не меньшей силой, чем все государственные институты и структуры. Чего только стоила для «простецов» евангелическая мудрость: «Царево сердце в руце Божией»? Могла ли в их толковании такаярука ошибиться, а такоесердце не чувствовать? Сознание народа легко обуживало сомнения в справедливости монарха, который, ежели он богоданный и законный, просто изначально не мог быть несправедливым. И если жизнь подталкивала к противоположному заключению, сталкивалала идеал с действительностью, то все обыкновенно завершалось «перетолкованием» этой действительности. Гармония достигалась просто: злоупотребления и несправедливости списывались на происки «изменников слуг». Это они утаивали от государя столь любимую им «правду», а от народа – очередную цареву «золотую грамоту», где давно уже было пожаловано все, о чем прежде молили и просили: воля, земля, благоденствие.
Но это же монархическое сознание хорошо помнило, что сидевший на престоле человек – царь «земной», а не «небесный», что он тленен, слаб плотью и как никто искушаем соблазнами неограниченной власти и вседозволенности. Контраст «небесного» и «земного», мессианского и человеческого – всего того, что сходилось и перемешивалось в государе, пугало заоблачной высокостью царского сана и немощностью человеческой плоти и возможностей. Задавалось: Царь – но Человек. Получалось: Человек – но Царь! Тут уж сочувствие или осуждение слабостей того или иного монарха в исторической памяти и оценке элиты и народа не всегда поддается даже объяснению. Одних осуждали без всякого снисхождения, часто при несовпадении с ими содеянным. Другим – все (или почти все) прощалось. Достаточно назвать одиозную фигуру Ивана Грозного, возведенного в народных песнях в строгого, но справедливого правителя за изведение «злых слуг» и народных мучителей – бояр.
Грозный царь Иван Васильевич слово вымолвил: «Не делом вы, братцы, хвастаетесь, Не добром вы, братцы, похваляетесь: Злато-серебро не откупа, Скатен жемчуг не оборона, Чистый бисер не заступа. Как я, Грозен царь, чем похвастаю: Вывел я измену изо Пскова, Вывел я измену из каменной Москвы, Казанское царство мимоходом взял. Крестил я порфиру в каменной Москве, Эту порфиру на себя возложил, После этого стал Грозный царь!» [54;75–76]По-видимому, здесь мы сталкиваемся с еще одним феноменом отечественного мировосприятия, тяготеющим к жестким правителям – Ивану Грозному или Иосифу Сталину. Историки ментальности ищут корни этого явления, в частности, в особенностях религиозного сознания. Издавна большую роль в нем играл Ветхий Завет, где Яхве – бог жестокого возмездия. За любое ослушание он обрушивал «мстительный меч в отмщение за Завет», карая народы тотальным уничтожением. Таким виделся «простецам» и истинный, подобно Ивану IV, царь, беспощадной грозностью своей спасающий всех от прегрешения. Похоже, что и сам Иван разделял это убеждение. Не случайно взгляд новейших исследователей на террор и опричнину, наподобие Страшного суда, устроенного земным наместником над своими грешными подданными, снял многие противоречия в понимании поведения палачей и жертв драматических событий [67;356–410].
Впрочем, далеко не все были столь смелы в избираемых ролях-амплуа, как царь Иван. Да и сам первый венчанный государь, признававший выше себя лишь Бога [9;292], испытывал, как известно, приступы опустошительного страха. В минуты раскаянья он ясно видел, что совершает ужасные проступки,за которые придется держать ответ перед Богом. Обратная сторона всякой власти – ответственность – томила многих монархов. Они, как никто, знали о тленности и слабости «божьих наместников». И если для интеллектуалов Средневековья и Нового времени столкновение в монархе человека и помазанника Божьего было предметом умозрительных размышлений, то для самих монархов – самой жизнью. Проблема разрешалась по-разному: покаянием, бегством в частную жизнь, слепым преклонением перед монаршим долгом, который, как нить Ариадны, выводил из самых затруднительных нравственных положений. В этих крайних исходах нередко отражались сердечные муки и душевные метания – плата за невыносимую тяжесть власти. Вот рука двадцатилетнего угасающего (жить осталось меньше двух месяцев), не совершившего ни великого, ни ужасного царя Федора Алексеевича с трудом выводит: «Грешный ЦФ» («Грешный Царь Федор») [57;403]. И это тоже плата за власть, даровавшая ему столько надежд и заставляющая его, царя, завидовать доле самого распоследнего уездного служилого человека, которому предстояло жить и стареть, стареть и жить…
Вот признание Александра I, отправлявшего, как он уверял себя и всех, не по своей воле, а под давлением дворян, в ссылку Сперанского: «О! Подлецы. Вот кто окружает нас, несчастных государей» [21;228]. И это тоже плата за власть, беспощадно растоптавшей идеалы молодости и окончательно превратившей его в малодушного и лицемерного монарха.
VI
Средневековое традиционное мировоззрение выдвигало на первый план богоподобность монарха. Народное воображение переводило это сверхъестественное сакральное свойство монарха на понятный низам конкретно-предметный «язык». Во Франции долгое время существовало поверье, что прикосновение королевской руки способно излечить больного, страдающего золотухой. В России – то же ожидание чуда, равнявшего государя со святым, или наличие на теле монарха «царских знаков» (в соответствии с твердым убеждением, что «особость» обязательно должна быть помечена телесно). Эта своеобразная вариация пословицы «Бог шельму метит» давала знать о себе на протяжении нескольких веков, вводя в заблуждение тысячи людей. «Знаки» обыкновенно приравнивали к сакральным или государственным символам: крестам, орлам, коронам.
К ним прибегали многочисленные самозванцы, коих было несметное число в XVII–XVIII и отчасти в XIX веках. Чтобы не создавать удручающего впечатления о вопиющей наивности наших «простецов», заметим, что по аналогичной парадигме действовали самозванцы и в Европе. Так, в конце XVI века, после утраты Португалией независимости, на Пиренеях получила хождение легенда о короле Себастьяне, который должен был вырваться из плена и освободить страну от испанского владычества. На роль Себастьяна претендовало несколько человек (близость Себастьяна и нашего Лжедмитрия не ускользнула от внимания современников, уловивших наступление самозванческой эпохи). Правда, португальцы на «знаки» особо не напирали – зато вычислили точные «антропологические данные», по которым можно будет узнать избавителя: правая (!) кисть больше левой, правая (!) рука длиннее левой и т. д. В ход шла также оттопыренная нижняя губа и большие руки – то были уже всем известные «родовые» отметины Габсбургов, не позволяющие сомневаться в «благородности» происхождения претендента [12;150]. Все эти представления восходят к одному, сложившемуся в глубокой древности архетипу: посвященный должен был внешне выделяться среди остальных. Чаще – силой и богатырским телосложением, реже – известной асимметричностью и «знаками».
Уже упоминалось, что российские самозванцы особенно рьяно эксплуатировали стереотип со «знаками», как важнейшее доказательство их царственного происхождения. В историях с самозванцами признание или непризнание «знаков» подлинными «царскими пятнами» – необходимый этап. Самозванец Кремлев, выдававший себя за Петра III, получил поддержку лишь после того, когда перед ним склонился местный батюшка. Тот, будучи, по-видимому, большим пронырой, объявил, что государя Петра Федоровича «на руках нашивал» и ныне признал его по отметине – «беловатова вида кресту» на ноге [65;39]. На собравшихся слова попа произвели большое впечатление. Во-первых, потому что попу «по священству» не положено лгать. Во-вторых, из-за обнаруженного «царского знака».