Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Британия. Краткая история английского народа. Том 1.
Шрифт:

Глава V

РИЧАРД ВТОРОЙ (1381—1399 гг.)

Все темное и суровое в рассматриваемой эпохе: ее социальная борьба, нравственное и религиозное оживление, страдания бедных, протесты лоллардов изображены с чрезвычайной правдивостью в поэме Уильяма Ленглэнда. Ничто не рисует перед нами так живо ту пропасть, которая в XIV веке отделяла богача от бедняка, как контраст между «Видениями Петра-пахаря» и «Кентерберийскими рассказами». Мир богатства, раздолья и смеха, по которому учтивый Чосер шел с потупленными глазами, как будто в сладкой дремоте, представляется тощему поэту бедняков далеким миром неправды и нечестия. «Длинный Уил», как прозвали Ленглэнда за его высокий рост, родился, вероятно, в Шропшире, где был отдан в школу и принял посвящение в клирики; в молодые годы он переселился в Лондон и зарабатывал жалкие средства для жизни пением на пышных похоронах того времени. Люди принимали грустного клирика за помешанного; горькая бедность развила в нем вызывающую гордость, внушившую ему, как он говорил, отвращение к поклонам перед веселыми господами и дамами, которые разъезжали вдоль Чипсайда разодетые в серебро и меха, или к обмену приветствиями с судебными приставами при встрече у нового дома на Темпле. Мир Ленглэнда — мир бедняков: он описывал жизнь бедняка, его голод и работу, его грубый разгул и отчаяние с напряженным вниманием человека, который ничего, кроме этого, не видит.

Узость, бедность, однообразие такой жизни отражается и в его произведении. Только иногда любовь к природе и мрачная, гневная серьезность придают его поэме поэтичность; здесь нет и следа светлых гуманных симпатий Чосера, его свежего наслаждения весельем, нежностью, отвагой окружающего мира, его художественного понимания даже самых резких контрастов, его тонкой иронии и изящного остроумия. Тяжеловесные аллегории, утомительные монологи, рифмованные тексты Библии, составляющие основу поэмы Ленглэнда, только иногда прерываются проблесками здравого смысла, дикими взрывами страсти, картинами широкого хогартовского юмора. Особенно привлекает в поэме ее глубоко печальный тон: мир выбит из колеи, и тощий поэт, молчаливо шагающий по Стрэнду, не верит в возможность для себя направить его на путь истинный. В самом деле, его поэма охватывает период еще невиданных Англией бедствий и позора: если первый краткий очерк ее появился через два года после подписания мира в Бретиньи, то ее окончание может относиться к концу царствования Эдуарда III, а ее окончательное издание предшествовало крестьянскому восстанию всего на один год.

Хотя Ленглэнд и был лондонцем, но его фантазия улетала далеко от грехов и страданий большого города, к майскому утру на Малвернских холмах. «Я слишком много ходил и прилег отдохнуть внизу широкого берега ручья, и когда я лег и нагнулся и засмотрелся на воду, на меня напал сон, а вода журчала так весело». Как Чосер собирал типичные фигуры известных ему людей в поезд богомольцев, так и Ленглэнд собирал на широком поле войско торговцев и барышников, пустынников и отшельников, менестрелей, шутов и жонглеров, попрошаек и нищих, пахарей, «что очень сильно работают во время посадки и посева», богомольцев «с их девками позади», ткачей и земледельцев, горожан и крепостных, адвокатов и нотариусов, придворных завсегдатаев — епископов, нищих монахов и продавцов индульгенций, делящих деньги с приходским священником. Они отправляются на поклонение не в Кентербери, а к Истине; их проводником к Истине является не клирик и не священник, а «Петруша-пахарь», которого они застают пашущим свое поле. Он советует рыцарю не требовать больше даров от своего крестьянина и не обижать бедняка. «Хотя здесь он подвластен тебе, но на Небе может случиться так, что он будет поставлен выше тебя и удостоен большего блаженства, ибо по костям трудно будет узнать мужика или отличить рыцаря от плута».

Проповедь равенства сопровождается проповедью труда. Пахарь стремится работать и заставляет работать других. Он предостерегает рабочего, как и рыцаря. Голод — орудие Бога, принуждающее к труду крайнего ленивца; голод заставляет исполнять свою волю лентяя и мота. Накануне великой битвы между капиталом и трудом только Ленглэнд с его политическим и религиозным здравомыслием относился к обоим с одинаковой справедливостью. Вопреки той ненависти, которая накапливалась в народе против Джона Гентского, он в знаменитой басне изображал герцога котом, который, как он ни жаден, во всяком случае, удерживает благородных крыс от полного истребления мышиного народа. Хотя поэт и был предан церкви, но это не мешало ему говорить, что праведная жизнь лучше груды индульгенций, а Бог у него посылает Петру отпущение, в котором ему отказывает священник. Ленглэнд осознавал свое одиночество и не увлекался надеждами. Только во сне он видел, что корысть привлекается к суду и что проповедь разума приводит мир к раскаянию. В действительности разум не находит себе слушателей. На самого поэта — как он с горечью сообщал нам об этом — смотрели как на сумасшедшего. Страшное отчаяние слышится в конце его более поздней поэмы, где за торжеством Христа непосредственно следует царствование Антихриста, где раскаяние засыпает на пиру у смерти и греха, а совесть, сильно преследуемая гордостью и леностью, делает последнее усилие, чтобы подняться, и, схватив свой страннический посох, отправляется по миру на поиски Петра-пахаря.

Между тем борьба, которую Ленглэнд хотел предотвратить, после подавления крестьянского восстания разгоралась еще сильнее. Статуты о рабочих только посеяли ненависть между нанимателем и рабочим, между богачом и бедняком, но не достигли своих непосредственных целей — не понизили заработную плату и не привязали к определенному месту бродивших рабочих. В течение полутора веков, следовавших за восстанием крестьян, крепостное право вымерло в Англии так быстро, что стало явлением редким и устарелым. Через столетие после нашествия «черной смерти» заработок английского рабочего приносил вдвое больше жизненных благ, чем их можно было заработать при Эдуарде III. Это подтверждается случайными описаниями жизни рабочих, которые встречаются в трудах у Ленглэнда. «Рабочие, — писал он, — не имевшие земли и ничего для жизни, кроме своих рук, брезговали кормиться свининой и дешевым элем, а требовали рыбы или свежего мяса, жареного или печеного, и притом как можно более горячего, чтобы не простудить себе желудок». Несмотря на статуты, рынок все еще, в сущности, оставался в руках рабочих: «А если ему не дадут высокой платы, он будет роптать и оплакивать время, когда стал рабочим».

Поэт ясно понимал, что по мере возрастания численности населения до естественного уровня такие времена пройдут. «Пока голод был их властелином, никто из них не стал бы роптать или восставать против закона — такого строгого, и я советую вам, рабочие: работайте, пока можете, так как голод сюда торопится». Но даже тогда, когда он писал, бывали такие времена в году, когда толпам бродячих рабочих трудно было найти работу. В долгий промежуток между двумя жатвами работа и пища в средневековом жилище были одинаково скудны. «У меня нет ни копейки, — говорит в такую пору Петр-пахарь в стихах, изображающих тогдашнюю усадьбу, — чтобы купить пулярок, гусей или поросят, а есть только два зеленых сыра, немного творога и сливок, овсяный пирог и два хлеба из бобов и отрубей, испеченные для моих детей. У меня нет ни соленой ветчины, ни вареного мяса, чтобы приготовить битки, но у меня есть петрушка и порей и много капусты, а кроме того, корова и теленок и упряжная кобыла, чтобы возить в поле навоз, когда бывает засуха, и на все это мы должны существовать до Петра в веригах (1 августа), а к этому времени я надеюсь собрать жатву на моем участке». Не раньше Петра в веригах высокая плата и новый хлеб «отправляли голод в спячку», а в течение долгих весны и лета вольный рабочий и «разоритель, который желает не работать, а шататься, желает не хлеба, а лучшей пшеницы и желает пить только лучшее и темнейшее пиво», были источником общественной и политической опасности. «Он жалуется на Бога и ропщет против разума, а затем проклинает короля и весь его Совет за то, что они навязывают законы, которые угнетают рабочих».

Страх землевладельцев выразился в законодательстве, бывшем достойным продолжением статутов о рабочих. Было запрещено отдавать сыновей земледельцев учиться в города. Помещики просили Ричарда II повелеть, «чтобы ни крепостной, ни крепостная не помещали своих детей в школу, как это делалось раньше, а также не выдвигали своих детей, отдавая их в духовное звание». Новые коллегии, основанные тогда в обоих университетах, заперли свои двери перед вилланами. Неудача этих мер направила внимание крупных собственников в другую сторону и в конечном счете преобразила все сельское хозяйство страны. Разведение овец требовало меньше рук, чем обработка земли, а недостаток и дороговизна рабочих заставляли запускать все больше земель под пастбища. При сокращении личных услуг по мере вымирания крепостничества для помещиков стало выгодным уменьшать число собственников — арендаторов земель, как прежде их интерес требовал его сохранения, и они достигали этого, соединяя мелкие участки в более крупные наделы. Этот процесс обезземеливания чрезвычайно умножал численность класса вольных рабочих, одновременно сужая сферу применения их труда; эти бродяги и «бездельники-нищие» с каждым днем представляли для общества все большую опасность, пока она не привела к деспотизму Тюдоров.

К этой социальной опасности присоединялась еще более грозная опасность — религиозная, проистекавшая из насильственных стремлений позднейших лоллардов. Преследования Кертнэ лишили церковную реформу наиболее ученых приверженцев и поддержки университетов; смерть Уиклифа лишила ее руководителя в то время, когда, кроме разрушения, было сделано немного. С этого времени лоллардизм перестал быть сколько-нибудь организованным движением и превратился вообще в мятежный дух. К этому новому центру инстинктивно тяготело все религиозное и социальное недовольство эпохи. Социалистические мечтания крестьянства, новый смелый дух личной нравственности, ненависть к монашеству, зависть крупных вельмож прелатам, фанатизм ревнителей реформы, — все это слилось в общую враждебность к церкви, в общее стремление поставить на место ее догматической и иерархической системы личную веру.

Это отсутствие организации, эта смутность и разобщенность нового движения и позволили ему проникнуть во все классы общества. Женщины становились такими же проповедницами нового движения, как и мужчины. У лоллардизма были свои школы и свои книги; его памфлеты всюду передавались из рук в руки; во всех углах пелись грубые песни, воскрешавшие старые нападки «Голиафа» анжуйской эпохи на богатство и пышность духовенства. Вельможи вроде графа Солсбери и позже — сэра Джона Олдкестла открыто становились во главе движения и открывали двери своих жилищ как убежищ для его проповедников. Ненавидя духовенство, лондонцы стали ярыми лоллардами и выступили на защиту проповедника, отважившегося защищать новые теории с кафедры святого Павла. Влияние новой нравственности сказалось в той пуританской строгости, с которой один из мэров Лондона, Джон Нортгемптонский, относился к столичным нравам. Принужденный действовать, по его словам, нерадением духовенства, за деньги потакавшего всякого рода разврату, он арестовывал распутных женщин, обрезал им волосы и возил их по улицам, выставляя на общее посмешище.

Но нравственный дух нового движения, хотя и был самой важной его стороной, был менее опасен для церкви, чем открытое отрицание прежних учений христианства. Из неопределенной массы мнений, носившей название лоллардизма, постепенно выделилось одно основное убеждение — вера в авторитет Библии, как единственного источника религиозной истины. Перевод Уиклифа сделал свое дело. «Священное Писание, — жаловался лестерский каноник, — стало общедоступной вещью, более знакомой светским людям и женщинам, умеющим читать, чем раньше было знакомо самим церковникам». Ученики Уиклифа смело сделали те выводы, перед которыми, быть может, отступил бы он сам. Они провозгласили церковь отступницей от истинной веры, духовенство — утратившим свое значение, а таинства — идолослужением.

Напрасно духовенство старалось задушить новое движение своим старым средством —преследованием. Завистливое отношение вельмож и дворян ко всяким притязаниям церкви на светскую власть ослабляло ее попытки сделать преследование более действенным. В эпоху восстания крестьян Кертнэ добился издания статута, предписывавшего шерифам задерживать всех лиц, изобличенных епископами в проповедовании ереси. Но в следующую сессию статут был отменен, и общины еще увеличили горечь удара заявлением, что они «вовсе не считают для себя выгодным в большей степени подчиняться суду прелатов, как это было с их предками в прежние времена». Однако ересь еще считалась преступлением по общему праву, и если мы не встречаем случаев наказания еретиков сожжением, то только потому, что угроза такой казни обычно сопровождалась отречением лолларда. Ограничение власти каждого епископа пределами его епархии делало арест странствующих проповедников нового учения почти невозможным, а гражданское наказание, даже если оно и одобрялось общественным мнением, по-видимому, давно вышло из употребления. Опыт показывал прелатам, что немногие из шерифов согласятся на арест по одному требованию церковного чиновника, и что ни один королевский суд не издаст по требованию епископа приказа «о сожжении еретика».

Поделиться с друзьями: