Британская империя
Шрифт:
– Как вам нравится у нас в Вади Сафре?
– Нравится, но слишком уж далеко от Дамаска.
Эти слова обрушились, как сабля, на присутствовавших, и над их головами словно прошелестел слабый трепет. Когда Фейсал сел, все замерли и затаили дыхание на долгую минуту молчания. Возможно, кое-кто из них думал о перспективе далекой победы, другие – о недавнем поражении. Наконец Фейсал поднял глаза, улыбнулся мне и проговорил:
– Слава Аллаху, турки ближе к нам, чем к Дамаску.
– Все улыбнулись вместе с ним, а затем я поднялся и извинился за свою неловкость».
Лоуренс имел с Фейсалом продолжительную беседу в присутствии его ближайшего помощника Мавлюда, бывшего офицера турецкой армии, который примкнул к восстанию. На вопрос о его нынешних планах Фейсал ответил, что до падения Медины они неизбежно будут связаны здесь, в Хиджазе, и Фахри сможет навязывать им свою волю. По мнению принца, турки нацеливались на то, чтобы вернуть себе Мекку. Сам же Фейсал был намерен отойти еще дальше, к Вади Янбо. С набранным там свежим ополчением он намеревался маршем пройти на восток, к Хиджазской железной дороге за Мединой, а Абдулла в это время через лавовую пустыню атаковал бы Медину с востока. Было бы неплохо, если бы Али выступил из Рабега в то самое время, когда Зейд вступит в Вади Сафру. Это даст возможность связать крупные турецкие силы в Бир Аббасе и взять его рукопашным штурмом. В этом случае Медине угрожало бы наступление со всех сторон одновременно. «Каков бы ни был результат, – замечает Лоуренс, – сосредоточение арабских сил с трех сторон по меньшей мере расстроило бы подготовленное турками наступление с четвертой и обеспечило бы Рабегу и северному Хиджазу передышку для подготовки к эффективной обороне, а то и к контрнаступлению». Пока Фейсал обсуждал все эти подробности с гостем, помощник принца не проявлял к беседе должного внимания: «Мавлюд, беспокойно вертевшийся во время нашего долгого, неторопливого разговора, в конце концов не выдержал и воскликнул: «Довольно расписывать нашу историю. Нужно сражаться, сражаться с ними и убивать их. Дайте мне батарею горных орудий Шнайдера и пулеметы, тогда я покончу со всем этим и без вас. Мы только говорим, говорим и ничего не делаем». Я возразил ему не менее эмоционально, и Мавлюд, великолепный воин, считавший сражение проигранным, если он не может продемонстрировать собственные раны в доказательство своего непосредственного участия в бою, принял мой вызов. Пока мы с ним препирались, Фейсал смотрел на нас с одобрительной ухмылкой».
Чем более Лоуренс общался с Фейсалом, тем более утверждался в своем высоком мнении о нем. Вести с ним беседу было непросто. «Видите ли, – откровенно объяснял Фейсал Лоуренсу, – мы теперь по необходимости связаны с британцами. Мы рады быть им друзьями, благодарны за помощь в надежде на будущую выгоду. Но мы не являемся британскими подданными. Нам было бы легче, не будь они такими могучими союзниками».
Лоуренс отмечает, что в арабском движении было очень мало от религиозного фанатизма. Лидеры восстания отнюдь не стремились придать ему религиозный поворот, более того, они категорически этому препятствовали. Военным кредо Хуссейна был национализм. Бедуинам, составлявшим основную военную силу шерифа, было известно, что турки мусульмане, и они думали, что немцы были искренними друзьями турок. Они знали и то, что немцы – христиане, и британцы тоже, но при этом британцы – союзники арабов. Бедуины говорили: «Если христиане воюют с христианами, то почему бы нам, магометанам, не заняться тем же самым? Чего мы хотим, так это власти, которая говорила бы на общем с нами языке и обеспечила нам мирную жизнь. А кроме того, мы ненавидим этих турок».
Таковы были общие впечатления Лоуренса от пребывания в лагере Фейсала. Он также рассказывал: «Вооружение турок обеспечивало им такое превосходство в дальности огня на поражение, которое для арабов оставалось недосягаемым. Поэтому большинство рукопашных схваток происходило по ночам, когда артиллерия слепла. До моих ушей доносились звуки удивительно примитивных стычек, с потоками слов с обеих сторон, своего рода соревнованием в язвительном остроумии, предварявшем схватку. После обмена самыми грязными из известных им оскорблений наступала кульминация, когда турки неистово кричали арабам «англичане!», а те обзывали их «немцами». Разумеется, никаких немцев в Хиджазе не было, а первым и единственным англичанином был я, но каждая сторона очень любила осыпать другую ругательствами, и любой обидный эпитет с готовностью срывался с языков противника».
В то время в Хиджазе сложилась патовая ситуация. Пояс холмов вокруг Медины был раем для снайперов, а, как отмечал Лоуренс, в прицельной стрельбе арабы были непревзойденными мастерами. Две-три сотни бедуинов могли бы удерживать любой участок гористой местности. Склоны холмов были слишком круты для штурма, а долины с их единственными проходимыми дорогами были не столько долинами в прямом смысле слова, сколько глубокими расселинами или ущельями, ширина которых колебалась от двухсот до двадцати ярдов. Их окружали гранитные массивы, высотой до четырех тысяч футов, откуда дороги прекрасно простреливались. Турки не могли здесь наступать. Даже в случае прорыва они имели бы лабиринт ущелий в тылу, что, по мнению Лоуренса, было бы много хуже, чем впереди. Не имея дружеских связей с племенами, турки владели бы лишь той землей, на которой стояли их солдаты, а протяженные и сложные коммуникации за две недели поглотили бы тысячи людей, в результате на передовых позициях их бы вообще не осталось.
Но арабы также не могли вести наступление. Большая часть их войска до сих пор никогда не сталкивалась с артиллерией. Звук орудийного выстрела повергал всех солдат в панику, и они бежали в укрытия. Бедуины полагали: разрушительная сила снарядов пропорциональна громкости выстрела. Лоуренс отмечал, что пуль они не боялись, как, пожалуй, и самой смерти, но мысль о гибели от разрыва снаряда была для них невыносимой. Можно было надеяться, что со временем это пройдет, и Лоуренс склонялся к мысли, что этот страх может искоренить присутствие собственных орудий, хотя бы и бесполезных, но громко стреляющих. Он вспоминал, что от величественного Фейсала до последнего оборванца-солдата в его армии у всех на устах было одно слово: «артиллерия», и солдаты пришли в восторг от новости, что в Рабеге выгружены с корабля пятидюймовые гаубицы. Между тем эти орудия могли принести им очень мало практической пользы, они лишь сковали бы их мобильность. Но моральный эффект был разителен, восстание словно бы обрело второе дыхание. «Среди племен, оказавшихся в зоне военных действий, – вспоминал Лоуренс, – царил некий нервный энтузиазм, как мне кажется, свойственный любым национальным восстаниям, но странным образом тревожащий пришельца из страны, освобожденной так давно, что национальная независимость представляется ему столь же лишенной вкуса, как простая вода, которую мы пьем».
Лоуренс простился с Фейсалом, чтобы довести все им увиденное до сведения начальства. Напоследок он уверил принца, что сделает все от него зависящее для организации базы повстанцев в Янбо, крепости у моря, возведенной на древнем коралловом рифе. После строительства Хиджазской железной дороги, соединяющей Медину с Дамаском, Янбо был полумертвым городом, но теперь он на время снова оживет, потому что туда будут доставляться морем предназначенные исключительно для Фейсала товары и боеприпасы. Англичане постараются направить к нему офицеров-добровольцев из числа военнопленных, захваченных в Месопотамии и на Канале, а из рядовых, содержащихся в лагерях для интернированных, сформируют орудийные расчеты и пулеметные команды и снабдят их такими горными орудиями и ручными пулеметами, какие только можно найти в Египте. Наконец, Лоуренс будет рекомендовать прислать Фейсалу профессиональных офицеров британской армии в качестве советников и офицеров связи в боевой обстановке. Сын шерифа Хуссейна и сотрудник Арабского бюро расстались весьма довольные друг другом. На этот раз Лоуренс направился к Янбо, чтобы осмотреть на месте этот порт. Дорога, как и прежде, была трудной, но очень живописной:
«Мы вышли на плоскогорье и оказались на сильно пересеченной местности с запутанной сетью вади – высохших речных русел, главное из которых уходило к юго-западу. Верблюдам здесь идти было легко. Мы проехали в темноте еще около семи миль и остановились у колодца Бир эль-Марра, на дне долины под очень низкой скалой, на вершине которой вырисовывались на фоне усыпанного звездами неба квадратные очертания сложенного из тесаного камня небольшого форта. Возможно, как форт, так и насыпь были возведены каким-нибудь мамелюком для прохода его паломнического каравана из Янбо.
Мы провели здесь ночь, проспав шесть часов, что было просто роскошью после такой дороги, хотя этот отдых был дважды нарушен окликами едва различимых групп, поднимавшихся наверх путников, обнаруживших наш бивуак. Потом мы долго брели среди невысоких кряжей, пока на рассвете нашим взорам не открылись спокойные песчаные долины со странными буграми лавы, окружившими нас со всех сторон. Здешняя лава не имела вида иссиня-черного шлака, как на полях под Рабегом. Она была цвета ржавчины и громоздилась огромными утесами с оплавленной поверхностью, как бы наслоенной чьей-то странной, но мягкой рукой. Песок, поначалу расстилавшийся ковром у подножия кристаллического базальта, постепенно покрывал его сверху. Горы становились все ниже, и их все больше покрывали наносы сыпучего песка, вплоть до того, что его языки добирались до вершины гребней, исчезая из поля зрения. Когда солнце поднялось высоко и стало мучительно жгучим, мы вышли к дюнам, скатывавшимся долгими милями под гору на юг, к подернутому дымкой серо-синему морю, видневшемуся на расстоянии, определить которое из-за преломления лучей в дрожащем раскаленном воздухе было невозможно».
Лоуренс провел в Янбо четыре дня в ожидании судна, которое отвезет его в Джидду. Он изрядно нервничал из-за задержки, чувствовал, что наступил момент действовать и боялся опоздать. Наконец судно прибыло, и Лоуренса взяли на борт, хоть у него и не складывались отношения с капитаном. «Он сделал много в начале восстания, и ему предстояло сделать еще больше в будущем, – вспоминал о капитане Лоуренс. – Но на этот раз мне не удалось создать о себе хорошее впечатление. После путешествия моя одежда выглядела не лучшим образом, и у меня не было никакого багажа. Хуже всего оказалось то, что на голове у меня был арабский головной платок, который я носил, желая подчеркнуть свое уважение к арабам. Бойль был разочарован.
Наша упорная приверженность шляпе (вызванная неправильным пониманием опасности теплового удара) привела к тому, что Восток стал придавать ей особое значение, и после долгих размышлений его умнейшие головы пришли к заключению, что христиане носят отвратительный головной убор, широкие поля которого могут оказаться между их слабыми глазами и неблагосклонным взором Аллаха. Это постоянно напоминало исламу о том, что христианам он не нравится и что они его поносят. Британцы же находили этот предрассудок достойным осуждения и подлежащим искоренению любой ценой. Если этот народ не хочет видеть нас в шляпах, значит, он не хочет нас видеть вообще. Но я приобрел опыт в Сирии еще до войны и при необходимости носил арабскую одежду, не испытывая ни неловкости, ни социальной отчужденности. И если широкие подолы могли вызывать известное неудобство на лестницах, то головной платок был в условиях здешнего климата чрезвычайно удобен. Поэтому я всегда носил его в поездках в глубь страны и теперь не мог расстаться с ним, несмотря на неодобрение со стороны моряков, пока не удастся купить шляпу на каком-нибудь встречном судне».