Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— О чем вы думаете? — спросила Светлана.

Борисов медленно выбрался из темного душевного погреба, в котором находился.

— О том, что месяц войны в тысяча девятьсот сорок втором году равен десяти годам войны в тысяча двести сорок втором — в пору Ледового побоища.

— Все меняется — это факт, но не меняются боль и цвет человеческой крови.

— Звериной крови — тоже. Только почему-то понятие «зверь» стало нарицательным, а среди зверей ведь существуют не только злые обжоры, а и те, которые боятся тронуть своего собрата.

— Я думаю о своих детях. — Голос у Светланы обмяк, Борисову показалось, что сейчас он оборвется совсем, но голос не угас. — Каждой ребенок — это был характер. Был у меня Миша Богданов — умный и нервный мальчишка. Отец — семидесятипятилетний профессор, мать — тридцатипятилетний врач, от отца он, наверное, получил склонность к анализу: Миша Богданов всегда вначале думал, а потом что-то делал, в то время, как его ровесники поступали наоборот — вначале что-нибудь творили, а уж потом думали. От матери он взял совершенно иное — вздорность, стремление производить шум. — Светлана говорила и не говорила одновременно, у нее даже губы не шевелились. — Однажды затеялась буча, шум стоял, как… — Она вдруг споткнулась, голос угас. Светлана прижала пальцы к вискам, помяла их. — Г-господи, ведь совсем недавно это было! В июне, перед самой войной. И так давно!

— Закон относительности времени. Он где-то здесь, в воздухе находится.

— А сейчас никого из этих детей нет. — Голова у Светланы дернулась будто от удара, на лбу вспухла поперечная жила.

Борисов попросил:

— Не надо об этом, а? Пожалуйста!

— Никого нет! Ни Миши Богданова, ни Шурика Игнатьева, ни Игорька Гольфельда, ни Сережи Черных… А Миша Богданов, которой в тот раз затеял бучу, выбрался из кучи-малы, встал в сторону и занял этакую позу Наполеона-наблюдателя — вот тут проявилась мама. Как все-таки наши родители сидят в нас.

Борисов подумал, что Наполеон никогда не был наблюдателем, он всю жизнь был участником завоевателем, захватчиком, но Светлану перебивать не стал, — не дело перебивать женщин, ощутил, как в нем что-то начало отходить, под нажимом тепла стала таять ледовая закраина омутца, из-под тонкого прозрачно-черного обреза наружу проступила влага. Борисов вздохнул. Он глядел на посветлевший бок печки, ловил зрачками полоски огня, пробивающиеся в щели, и задавал себе вопрос: кем является для него эта женщина? Еще вчера никем — просто человеком, которого надо было спасти, не женщиной и не мужчиной, а чем-то бестелесным, бесполым, хотя и одушевленным, — а сегодня это женщина, с которой, как ему кажется, он знаком уже много лет, мысль о ней вызывает щемящее ощущение, что-то тревожно-сладкое. Одиночество, в котором он находился последние годы, оказалось разрушенным, и вообще с Борисовым происходило нечто такое, о чем он даже не подозревал.

— Подзываю я Мишу, он покорно подходит. «Миша, скажи мне, пожалуйста, что нужно сделать, чтобы утихомирить ребят?» Миша оглядел кучу-малу, согласился: «Действительно, Светлана Алексеевна, неинтеллигентно себя ведут». Так и выразился: «неинтеллигентно». Где он слову этому обучился? У отца. Тот взрослый, а этот? Рубашка на нем порвана, на щеке три царапины, две засохли, из третьей сочится кровь, глаза серьезные, задумчивые. «Я, конечно, не педагог, Светлана Алексеевна, — сказал Миша, — но вы их сможете утихомирить взглядом. Смотрите долго-долго, ничего не говорите, а лишь смотрите. Только выдержите эту паузу до конца — и все будет в порядке». Я молча стала наблюдать за ними, и вот ведь — гипноз подействовал: минуты через полторы один вывалился из кучи, потом другой, затем третий, а через пять минут все стихло. — Она скорбно сжала губы. — А сейчас никого нет в живых!

«Что попусту мучить себя, чего надрываться?» — хотел было сказать Борисов, но вместо этого немо запришептывал ртом и, приоткрыв дверь печушки, швырнул в нагретое нутро еще один том, подумал, что сегодня он обязательно должен будет сесть за книгу, которою задумал давным-давно, даже кое-что пробовал сочинять на ходу, «наборматывать» в такт шагам, но одно дело — сочинение на ходу, а другое — за столом, когда остаешься наедине с листом бумаги.

Мучительная вещь — сочинительство. Время стекленеет, исчезает, словно бы всосанное чьим-то ненасытным ртом, пальцы ломит от напряжения, затылок стискивает железный обруч, ноги отекают, тело становится вялым, и наваливается огромная усталость. Бывает, что автор держится у листа бумаги на последнем дыхании, из последней мочи, пыжится и стонет, хрипит, готовый свалиться на землю, но все-таки не валится, скрипит, упирается — и это ощущение проходит, лишь когда книга бывает отправлена в издательство, в набор. У Борисова уже есть две книги, каждая из них выкручивала ему руки, старалась сбить с ног, он сопротивлялся, поскрипывал зубами, маялся… Сейчас от этих книг остались по паре экземпляров, остальное сожжено — свои книги он сжег раньше других.

— Мне надо идти домой, — сказала Светлана.

— Зачем? — спросил Борисов недовольно — Мы скоро пойдем к часам.

— К каким часам?

Борисов выпрямился.

— Часы эти — солнечные, — сказал он.

К часам он пошел один: Светлана не смогла — сил не было: она поднялась с табуретки, покачнулась, прошептала что-то и снова опустилась на табуретку. Щеки у нее сделались белесо-прозрачными, мертвенными.

— Полежи, пожалуйста, — забормотал Борисов заботливо, по-голубиному кротко и тихо, и сам себе удивился, — полежи, отдохни, я один схожу к часам, один…

— Не уходите, пожалуйста, — Светлана схватила Борисова за руку, — я боюсь!

— Не могу, нельзя, — мягким голосом ответил Борисов, — за часами надо следить, подправлять, иначе они… иначе они остановятся.

— Солнечные часы не останавливаются.

— Еще как останавливаются. Это только для тех, кто не знает, не останавливаются, а они, — Борисов тронул пальцами небритый подбородок — в холода он не брился, и у него выросла густая неряшливая щетина, — еще как останавливаться! Не бойся, ничего не бойся!

Он накрыл Светлану ватным одеялом, сверху накинул старое пальто с черным каракулевым воротником — первая серьезная покупка после института, до сих пор навевавшая воспоминания: неужели это все было? — и, увидев, что Светлана уснула, почти беззвучно вышел.

На улице свет был серым, жидким, неба не было, земли, кажется, тоже не было, землю блокадник ощущает тогда лишь, когда над головой прогудит невидимый снаряд и хлопнется о нее — твердь под ногами встряхивается, ползет в сторону, но когда она возвратится назад, а снег, слетевший с деревьев, перестанет пылить, земля пропадет вновь, ощущение того, что она все-таки существует, растворится и возродить его можно будет только новым взрывом.

Но жизнь была, и для этого хватало обычной информации, которую человек получал, выбравшись на улицу, приметы жизни проступали в окнах, заколоченных фанерой и листами железа, кое-где, как у Борисова, даже сохранились стекла, мутновато-серые, облепленные снежной махрой, перетянутые бумажными полосками, из черных труб-глоток, вставленных в форточки, вытекал дым: жильцы грелись после студено-крапивной ночи — холод ошпаривает хуже крапивы, он хуже кипятка. Где-то недалеко, за крутыми серыми отвалами, медленно и устало поскрипывал снегом одинокий ходок. К Неве отправился. Река — за теми вон заснеженными безликими домами, схожими с бараками, — удивительно, как такие дома умудрились появиться в прекрасном барственном Питере. Река скована льдом. Нe видно ее и не слышно.

Как-то еще до войны Борисов вычитал в газетe, что Нева — самая чистая река в мире. И самая короткая. Длина Невы — восемьдесят с чем-то километров, течет от Ладоги в Финский залив. Почему-то эти незначительные и, может, не совсем верные сведения, наполнили борисовское естество гордостью — он словно бы над самим собою воспарил: Борисов любил Неву, ее сильный размеренный бег, прохладную, пахнущую снегом и яблоками воду. Невская вода никогда не бывает соленой — не смешивается с водой Финского залива, не может, море не одолевает реку, слишком сильно невское течение. Любил купаться и ловить рыбу, а то и просто посидеть где-нибудь на берегу, глядя на успокаивающую рябь, сбивая прутинкой блестко-синих стрекоз с тростниковых головок и слушая, как звенит разогретый полуденный воздух. Нева давным-давно вошла в плоть его, поселилась в нем. Но была Нева, и нет ее — исчезла. Ныне надо долбить метровые проруби, чтобы добраться до Невы.

Поделиться с друзьями: