Брусиловский прорыв
Шрифт:
Генеральный штаб с «гортанью арки» бьш тогда окрашен в пурпурные цвета. В 1914 году принял православие, в честь крестного отца — К.И. Арабажина — взял отчество Константинович (по рождению — Наумович), вернулся в Киев. В конце октября 1937 года бьш арестован: обвинение предъявлено по статьям 58–8 и 58–11 «за участие в антисоветской правотроцкистской террористической и диверсионно-вредительской организации». 20 сентября 1938 года приговорён к расстрелу, а на следующий день расстрелян по ленинградскому «писательскому делу». Реабилитирован в 1957 году. Сын поэта, Кирилл Лившиц, рождённый в 1925 году, этого не дождался: погиб осенью 1942 года в Сталинградской битве.
Многие молодые поэты тоже старались откликнуться на эпохальные события. Например, газета «Новь» напечатала в ноябрьском номере 1914 года «Богатырский посвист» молодого поэта Сергея Есенина, но не думаю, что кого-то из мужественных офицеров заинтересовали несколько буколические стихи:
Грянул гром. Чашка неба расколота. Разорвалися тучи тесные. На подвесках из легкого золота Закачались лампадки небесные. Отворили ангелы окно высокое, Видят — умирает тучка безглавая, А с запада, как лента широкая, Подымается заря кровавая. Догадалися слуги божии, Что недаром земля просыпается, Видно, мол, немцы негожие Войной на мужика подымаются.В 1916 году Есенин сам был призван на службу, которую проходил в Царском Селе. Он не воевал с «немцами негожими» непосредственно на передовой, а служил санитаром в Царскосельском военно-санитарном поезде.
Сохранились почтовые карточки кратких писем Есенина родным, на обороте которых напечатано: «Лазарет Их Императорских Высочеств Великих Княжен Марии Николаевны и Анастасии Николаевны при Феодоровском Государевом соборе для раненых. Царское Село». Непосредственным начальником Есенина был полковник Дмитрий Николаевич Ломан (1868–1918), штаб-офицер для особых поручений при дворцовом коменданте (в 1918 году расстрелян большевиками в числе других придворных царской семьи). Его сын Юрий Дмитриевич (1906–1980) был крестником императрицы Александры Федоровны, а в советское время боевой офицер, участник обороны Ленинграда в годы Великой Отечественной войны работал в дирекции ленинградского завода «Красный химик». Он оставил автобиографические записки «Воспоминания крестника императрицы» (рукопись), где часто вспоминает молодого рязанского поэта-самородка Сергея Есенина. Именно в то время за Есениным прочно закрепилось прозвище «сказитель», так его и воспринимали поначалу в художественных кругах Северной столицы. В крестьянской поддевке и подстриженный под скобку юноша олицетворял песенного выходца из полевой и лесной Руси-России. Мыкаясь по редакциям и светским салонам, он знал про себя много больше, нежели окружавшие его литераторы. Лишь немногим друзьям-приятелям открывался, говоря: «Пишу стихи о России… Будут Есенина печатать! Слово даю! Я теперь, как скворец, с утра на ветке горло деру…»
О своих стихах, посвящённых Первой мировой войне, Есенин горло не драл, но извинительно писал: «…Я, при всей своей любви к рязанским полям и к своим соотечественникам, всегда резко относился к империалистической войне и к воинствующему патриотизму. Этот патриотизм мне органически совершенно чужд. У меня даже были неприятности из-за того, что я не пишу патриотических стихов на тему “гром победы, раздавайся”, но поэт может писать только о том, с чем он органически связан».
Откликом на Первую мировую войну стали историческая поэма «Марфа Посадница», стихотворения «Узоры» и «Молитва матери»:
На краю деревни старая избушка, Там перед иконой молится старушка. Молится старушка, сына поминает, Сын в краю далёком родину спасает. Молится старушка, утирает слезы, А в глазах усталых расцветают грёзы. Видит она поле, это поле боя, Сына видит в поле — павшего героя.Это, конечно, стилизация под народный плач, а не гражданская лирика. Наиболее яркие и мужественные стихи в том же году начала войны написал участник боевых действий, доброволец, улан, гусар, разведчик, георгиевский кавалер Николай Гумилёв. Его «Наступление» пели уже в годы войны, а моя любимая запись — хоровое исполнение марша актёрами Иркутского театра драмы.
Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня. Мы четвертый день наступаем, Мы не ели четыре дня. Но не надо яства земного В этот страшный и светлый час, Оттого, что Господне слово Лучше хлеба питает нас. И залитые кровью недели Ослепительны и легки. Надо мною рвутся шрапнели, Птиц быстрей взлетают клинки. Я кричу, и мой голос дикий. Это медь ударяет в медь. Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть. Словно молоты громовые Или волны гневных морей, Золотое сердце России Мерно бьется в груди моей. И так сладко рядить Победу, Словно девушку, в жемчуга, Проходя по дымному следу Отступающего врага.Великие и духоподъёмные стихи!
Вполне соответствует им и сам образ мужественного, поэта от Бога и простого офицера… Приведем опубликованные и достаточно точные воспоминания (хотя записаны они были только в 1937 году) поручика В.А. Карамзина, служившего с марта 1916 года оруженосцем при штабе 5-й кавалерийской дивизии, куда входил Гусарский полк: «… На обширном балконе меня встретил совсем мне незнакомый дежурный по полку офицер и тотчас же мне явился. “Прапорщик Гумилёв”, — услышал я среди других слов явки и понял, с кем имею дело.
Командир полка был занят, и мне пришлось ждать, пока он освободится. Я присел на балконе и стал наблюдать за прохаживающимся по балкону Гумилёвым. Должен сказать, что уродлив он был очень. Лицо как бы отекшее, с сливообразным носом и довольно резкими морщинами под глазами. Фигура тоже очень невыигрышная: свислые плечи, очень низкая талия, малый рост и особенно короткие ноги. При этом вся фигура его выражала чувство собственного достоинства. Он ходил маленькими, но редкими шагами, плавно, как верблюд, покачивая на ходу головой… (Отвратительный портрет, а вот красивые женщины Гумилёва любили! — А.Б.)
…Я начал с ним разговор и быстро перевел его на поэзию, в которой, кстати сказать, я мало что понимал.
— А вот, скажите, пожалуйста, правда ли это, или мне так кажется, что наше время бедно значительными поэтами? — начал я. — Вот, если мы будем говорить военным языком, то мне кажется, что “генералов” среди теперешних поэтов нет.
— Ну нет, почему так? — заговорил с расстановкой Гумилёв. — Блок вполне “генерал-майора” вытянет.
— Ну а Бальмонт в каких чинах, по-вашему, будет?
— Ради его больших трудов ему “штабс-капитана” дать можно.
— Мне думается, что лучшие поэты перекомбинировали уже все возможные рифмы, — сказал я, — и остальным приходится повторять старые комбинации.
— Да, обычно это так, но бывают и теперь открытия новых рифм, хотя и очень редко. Вот и мне удалось найти шесть новых рифм, прежде ни у кого не встречавшихся. (Гумилёв шутил — при чём тут рифмы? — А.Б.)
На этом наш разговор о поэзии и поэтах прервался, так как меня позвали к командиру полка…
При встрече с командиром четвертого эскадрона, подполковником А.Е. фон Радецким, я его спросил: “Ну, как Гумилёв у тебя поживает?”. На что Аксель, со свойственной ему краткостью, ответил: “Да-да, ничего. Хороший офицер и, знаешь, парень хороший”. А эта прибавка в словах добрейшего Радецкого была высшей похвалой.
Под осень 1916 года подполковник фон Радецкий сдавал свой четвертый эскадрон ротмистру Мелик-Шахназарову. Был и я у них в эскадроне на торжественном обеде по этому случаю. Во время обеда вдруг раздалось постукивание ножа о край тарелки и медленно поднялся Гумилёв. Размеренным тоном, без всяких выкриков, начал он свое стихотворение, написанное к этому торжеству. К сожалению, память не сохранила мне из него ничего. Помню только, что в нем были такие слова: “Полковника Радецкого мы песнею прославим…” Стихотворение было длинное и было написано мастерски. Все были от него в восторге. Гумилёв важно опустился на свое место и так же размеренно продолжал свое участие в пиршестве. Все, что ни делал Гумилёв — он как бы священнодействовал».