Будьте светлы духом (Воспоминания о В. В. Розанове)
Шрифт:
Мне хочется обрисовать и его внешний облик. Павел Александрович был довольно высокого роста, худощавый. Особенно привлекательна была в нем форма его головы, — несколько уменьшенная по отношению ко всей фигуре. Он держал ее склоненной к правому плечу и глаза его были всегда опущены вниз. Он был сильно близорук и носил очки. В плечах он был несколько сутуловат. Дома он всегда ходил в холщевых белых подрясниках, с широким темным поясом, на котором были вышиты слова молитвы. На груди он носил большой иерейский серебряный крест. Его облик запечатлен в двух портретах — в работе М. В. Нестерова, где он изображен с С. Н. Булгаковым («Мыслители») и в другом портрете художницы Н.Ефимовой.
Когда мы переехали всей семьей в 1917 году в Сергиев посад, тот тут началась тяжелая материальная жизнь для всех, так что мы только изредка бывали у Флоренских, а иногда Павел Александрович сам приходил к нам. Мы угощали его чем могли. Однажды и Анна Михайловна была с ним у нас. Помню, мы откуда-то достали мед и эту большую банку поставили на стол. Когда папа умирал в 1919 году, Флоренский приходил к нам и принимал горячее участие в похоронах, а затем он стал все реже и реже бывать у нас. А когда сестра Аля приехала к нам к весне 1919 года, то она стала чаще бывать у Павла Александровича Флоренского, помогая ему в его работе (она писала под его диктовку его статью об обратной перспективе в живописи). Сестра пришла в восторг, рассказывая об этой замечательной статье. Флоренский где-то упоминает об этом случае и благодарит сестру Алю (Александру Михайловну Бутягину) за помощь. В настоящее время, в 1969 году эта статья, напечатанная в городе Тарту, в журнале «Ученые Записки Тартуского ун-та. Вып. 198, 1967 г.» обратила на себя внимание ученого мира.
Мне было очень горько и обидно, что я не умею печатать под диктовку Павла Александровича и я втайне завидовала сестре, горько размышляя о том, что на мою долю остается только домашняя тяжелая, грязная работа и страшная нужда. От Флоренского я все дальше и дальше отходила. В 1920 году умерла моя сестра Аля, Павел Александрович ее отпевал.
Приехав из Сергиева посада домой в 1916 году, я побыла дома весной, а летом мы всей семьей уехали на дачу. Саму эту дачу я совсем не помню. Только вспоминается, что дважды бывал у нас Репин в гостях.
Первый раз, помню, как Репин сидел за чайным столом и слушал внимательно рассказ сестры Али, приехавшей из деревни, о тяжелой доле крестьянской женщины; другой раз вспоминаю, что отец и я провожали Илью Ефимовича с дачи, отец просит меня прочесть стихи Пушкина «Когда для смертного умолкнет шумный день…» Я читаю наизусть, краснея и волнуясь.
В то лето, отец, сестра Аля и я изредка ездили к Репиным на их дачу «П е н а т ы». Вспоминается жена Репина. Высокая, стройная женщина, но с каким-то удивительно бесцветным лицом, вся какая-то белесая, она ни о чем не могла говорить, кроме как об овсе, но, к счастью, на стол овес никогда не подавался. Обедали на закрытой веранде, гостей бывало человек до тридцати, обед был вкусный, обильный, но без мяса.
Сам Репин держался очень просто, демократично и сердечно. Нас он водил по аллеям своего сада, показывал и сапожную мастерскую, где он тоже тачал сапоги, наподобие графа Л. Н. Толстого.
Бывали мы и в его мастерской, но там я ничего не запомнила.
Сохранилась фотография, где снят Репин в своей мастерской среди гостей. В числе их сидят папа, мама и сестра Аля (мама однажды тоже была в гостях у Репиных). Эта фотография находится в Государственном литературном музее в Москве.
Глава IV
Революция. Переезд в Троице-Сергиев посад
Тоскливо протекала жизнь в семье в этот 1916 год: Варя и Надя еще учились в гимназии (Надя — в Стоюнинской, Варя — в гимназии Оболенской), Вася был на фронте, папа много писал в газетах, но статьи плохо шли. Газета под влиянием событий на фронте, левела, а отец был не к месту. Между прочим, статьи тех лет были интересные, с ними я познакомилась только в 1969 году, и они меня очень заинтересовали.
Отец стал болеть, дома было очень мрачно, сестра Аля жила отдельно. С продовольствием становилось все хуже; с фронта приходили печальные вести — мы то наступали, то отступали. Помню, в 1915 г. мы взяли Перемышль. Помню торжественную манифестацию по этому поводу, огромные толпы народа с флагами, музыку, и себя среди толпы, помню массу пленных австрийцев, которых провозили мимо Петрограда, а я с сестрой тоже ходила смотреть пленных; они были одеты неплохо и видно сами сдались охотно в плен, — наши женщины бросали им цветы…
Но вскоре все изменилось, — Перемышль был вновь отдан австрийцам, и мы все больше и больше отступали. Обстановка становилась мрачнее. В декабре 1916 г. был убит Распутин, шли зловейшие толки об измене императрицы, народ волновался, приближалась революция. Пошел 1917 год, февраль месяц. Произошел переворот. Царская семья была арестована и вместе с царем находилась под стражей. В Петрограде стало трудно доставать хлеб, особенно белый, не хватало сахару, его отпускали в ограниченном количестве, продукты сильно дорожали. Народ обвинял во всем правительство… очереди в магазинах были большие. В то время мы уже жили на Шпалерной улице в доме № 44, кв. 22. Мы могли наблюдать, что происходило, так как на нашей улице впервые затрещали пулеметы — тогда три дня к Петрограду не подвозили хлеба. Пулеметы установили на крышах домов и стреляли вниз по городовым, забирали их тоже на крышах, картечь падала вдоль улицы, кто стрелял — нельзя было разобрать, обвиняли полицейских, искали их на чердаках домов, стаскивали вниз и расправлялись жестоко…
Однажды к нам ворвались в квартиру трое солдат, уверяя что из наших окон стреляют. А когда они ушли, была обнаружена пропажа с письменного стола у отца уникальных золотых часов. Я уговаривала отца не поднимать шума, не заявлять о пропаже, иначе мы все можем пострадать. Сами мы, дети, выбегали на улицу, а сверху стреляли картечью. Не знаю, как из нас никто не был убит или ранен…
Как-то в конце февраля, моему отцу вздумалось вдруг звонить на квартиру Милюкова. Лично он его хотя и знал, но общение между ними было очень отдаленное, деловое и литературное. Мы все были в столовой, где находился телефон. Отец берет трубку и вдруг говорит: «Что же ты, братец Милюков, задумал, с ума что-ли сошел. Это дело курсисток бунтовать, а не твое. Опомнись братец!» Мы дети хватаем его за тужурку и в испуге оттаскиваем его от телефона. «Папа, что же ты с собой и с нами делаешь, ведь мы все можем погибнуть!» Тем дело и кончилось.
На Невском проспекте, ближе к Николаевскому вокзалу, где стоял памятник Александру III, было особенно людно… На набережной Невы народ собирался толпами, выступали ораторы. Кто был за кадетскую партию, кто за эсеров, а кто и за большевиков. Дворец Кшесинской занял Совет депутатов. На Выборгской стороне выступала на собраниях, освобожденная из тюрьмы, знаменитая Вера Фигнер, чей портрет многие годы стоял на письменном столе моей старшей сестры Али. Вера Фигнер была уже старуха, с седыми волосами, но представительная, одетая в прекрасный костюм и в дорогих лаковых туфлях. Я была на этом собрании. Она выступала с трибуны, но я с удивлением видела, что рабочие женщины не хотели ее слушать и выражались о ней с презрением. Роль ее была сыграна, и она больше не выступала.
Так продолжалось в течение всей весны; помню была с сестрой Алей на каком-то собрании, где председательствовал Керенский и набирался из женщин «батальон смерти»; дамы забрасывали Керенского цветами; но он выглядел смешно, а его приказ № 1 привел к полной дезорганизации армии. Солдаты убегали с фронта и из-под полы торговали, кто махоркой, кто буханками черного хлеба. Вернулся и брат Вася с фронта и жил без дела; в Тенешевское училище он не пошел.
К Петрограду подступали немцы… Летом 1917 года сестра Надя уехала к своей подруге Лиде Хохловой в их имение, а Варя с гимназией Оболенской — работать на огородах в деревне. Я же решилась ехать в деревню устраивать ясли от Бестужевских курсов, где я еще числилась слушательницей. Меня очень интересовала деревня, я помнила деревню только по «Казакам», куда меня возили родители пятилетней девочкой к бабушке. И вот мы — студенты Бестужевских курсов — в Рязанской губернии. Помню, как мы невзначай попали в имение генерала Раевского, крестьянки там пололи клубнику, нас с опаской угощали в столовой. Впервые в жизни я была в таком богатом имении, видела красивую усадьбу, от которой вниз шла широкая деревянная лестница к реке. Хозяева нас спрашивали, что мы собираемся делать в деревне. Мы храбро отвечали — помогать крестьянам устраивать детские ясли. Они покачивали головами, но видели, что мы народ не опасный; накормили нас хорошим обедом и отпустили.
Возница наш, который вез нас до места назначения, говорил: есть тут имение графа Олсуфьева в Тульской губернии, там интересный музей; но усадьба заперта, управляющий никого не пускает туда, а сами хозяева в отъезде. Тут я услышала фамилию эту впервые — одно лицо, принадлежащее к ней, сыграли впоследствии огромную положительную роль в моей жизни.
С устройством яслей ничего не вышло, — мужики не доверяли нам детей и вовсе не хотели ясель. На нас смотрели с недоверием, как на городских барышень, даже продуктов нам не давали за наши же деньги. Меня обыкновенно посылали за молоком — в яслях было трое малышей и на них и на нас нужно было доставать молоко. Я с народом лучше ладила и мне давали молоко и пшено.