Будьте светлы духом (Воспоминания о В. В. Розанове)
Шрифт:
Машинисток тогда было мало, и я с трудом сумела уволиться с завода в 1936 году и поступить работать в Педагогический техникум в Загорске тоже машинисткой. Там было довольно трудно работать, большие требования, нервно-больная заведующая канцелярией, малая оплата труда и постоянные комиссии из Москвы с проверкой грамотности. Был год особых строгостей в орфографии. Через год я уволилась.
В одном из писем Вари, адресованном ко мне, к Наде-ли — не помню, — она жалуется на то, что мы с ней мало разговариваем, мало что объясняем. А говорим только: «это плохо, это хорошо». Например, говорим: «Тарасова в „Анне Карениной“ плохо играет», а почему, не объясняем. По воскресеньям, я помню, это было в 1936 году, Варя приходила ко мне, — она жила тогда на частной квартире, — рано утром, с тетрадью своих стихов. Стихи ее были для меня мучительны. Она находилась под влиянием Игоря Северянина, поэзия которого мне казалась очень пошлой и глупой. Кроме того, я была сама так утомлена после недельной поездки на завод, что часто у меня от слабости и переутомления непроизвольно закрывались глаза. К довершению всех бед дверь в кухне была заперта. Там по воскресеньям мылись и мне невозможно было с сестрой напиться чаю. От этих стихов в стиле Игоря Северянина: «Ты в карете, а я в ландо…», у меня кружилась голова от измученности, голода и переутомления. Я была очень раздражена, просила Варю: «Приходи хоть днем», а она говорила: «Мне некогда, сейчас я пришла в город и по дороге зашла к тебе». Так продолжалось долгое время. Иногда я к ней заходила. Тут было несколько полегче, можно было с ней что-нибудь поговорить, обсудить и вникнуть в ее дела. Но тут возникла другая трудность. Сердце мое сжималось от жалости, — Варя жила в частном доме, в комнате, вернее в чулане, с одним окном, без печи (отоплялась она из общего коридора) — было сыро и холодно, а летом душно. В комнате стояла одна кровать, маленький столик и табурет. На столике стояли хорошенькие старинные безделушки, оставшиеся после смерти ее мужа, красивые бусы висели на стене и какие-то декадентские рисунки. На полочке стояли томики стихов Блока, Мандельштама, Гумилева, Игоря Северянина и других современных поэтов. Хозяева тяготились ею и старались ее выселить. Но она кое-как держала за собой эту комнату. Приходила ко мне жаловаться. А что я могла сделать? Ведь она, уехав к сестре Наде жить в Москву, в надежде устроиться актрисой, бросила в нашей квартире комнату, которую и забрало домоуправление, хотя я пыталась ее сохранить для Вари, платя за нее почти год из своего мизерного жалования. Впоследствии, когда она вернулась из Москвы, я пыталась с ней жить вдвоем в своей комнате. Тесно было ужасно. Второй кровати негде было поставить. То она, то я спали на сундуке. К довершению всего Варя вздумала снять мои иконы и повесила изображения каких-то балерин. Тут уже у меня лопнуло терпение, я просила ее уехать от меня, а подруга ее нашла для нее вот этот чулан.
В 1935 году вспоминается и нелепое замужество Вари. Ей вздумалось выйти замуж за писателя Гордина. Это был пожилой человек, некогда красивый, с густой кудрявой шевелюрой, но совсем больной, у него был инфаркт и он только что поправился, когда расписался с сестрой Варей и она приняла его фамилию.
Работать он не мог, Варя тоже не работала, у него сохранились кое-какие старинные безделушки и он их продавал и на это они кое-как перебивались. Жили на Красюковке, на частной квартире сначала у одной хозяйки, а потом у другой — в холоде и голоде. Первые дни они приходили ко мне обедать, но потом я не имела возможности им помогать, так как работала на военном заводе и приезжала домой поздно, и тоже голодная и измученная до последней степени. Помню, как-то встретила их на улице, смотрю, у Вари из кармана торчит картошка; купила картошку и набила карманы пальто. Оба они были такие неприспособленные! Все их жалели и не понимали, что это за брак. Варя в то время была еще молодой и хорошенькой блондинкой, а он совсем старик. Но Варе нравилось, что он писатель, что у него волосы до плеч и не похож на остальных загорских жителей. Он любил нашего отца, с любовью говорил о нем, рассказывал при первом свидании со мной, как он был в Саровской пустыни, говорил с благоговением и благожелательством о Церкви.
Что было делать с такими детьми в наших суровых условиях! Я много плакала от этого брака и не знала, что же делать.
Однажды я была у своей знакомой на именинах, вдруг приходят за мной, говорят, что Гордин внезапно скончался. Я побежала к сестре на Красюковку. С ним случился удар, и он через четверть часа скончался. Варя плакала… а мне предстояло его хоронить. Но как его хоронить, есть ли документы у него при себе? Денег ни копейки, надо занимать. Побежали к Пришвиным, спасибо Михаил Михайлович, как сейчас помню, дал 50 рублей. В какой церкви хоронили — не помню. Варя просила похоронить его церковно. В церкви было много знакомых его дам. Я плакала, они недоумевали, думали, что я его жена. Варя же выглядела совсем девочкой. Похоронили его на Вознесенском кладбище, близ могилы мамы, поставили крест. Когда я ходила к маме, то ходила и к нему на могилу. Во время войны 1941 года все кладбище срыли и могилы уничтожили. Так кончилась эта печальная эпопея.
В 1937 году, наконец, мы сумели продать остальные рукописи своего отца в Государственный литературный музей. Мы получили 25000 рублей, разделили на три части, и первый раз вздохнули свободно от гнетущей нужды. У нас ничего совсем не было, занялись хозяйством, тут очень заболела сестра Варя, долго жила у Нади и лечилась от острого ревматизма. У меня получилось сильное переутомление от ше-стигодичной работы на заводе и я перешла на инвалидность 2-й группы.
В этом же году Надя разошлась с мужем и уехала вновь в Ленинград к своей подруге детства — Хохловой. Для меня это был ужасный удар. Надя была в это время художницей при киностудии.
Сестра Варя в это время уже не жила со мной, так как потеряла свою комнату, пока жила у Нади в Москве, и устроилась в Загорске на частной квартире.
В нашей квартире теперь уже было много посторонних жильцов.
В начале 1938 года встретилась я однажды в Третьяковской галерее с Ю. А. Олсуфьевым, который там работал. Он повел меня смотреть портрет моего отца, написанный художником Бакстом.
Мы с ним долго стояли перед портретом, потом Ю. А. спросил меня: «Что Вы находите самым интересным в этом портрете?» Я сказала, что портрет удивительно хорошо написан, а Ю. А. живо воскликнул: «Самое удивительное — это глаза! Какие живые, умные они!» [38]
38
Портрет этот писал Бакст в кабинете отца. И я помню эти сеансы. Это было в 1905 или в 1906 году.
В том же году, после того, как Ю. А. Олсуфьев был приглашен на составление сметы по восстановлению архитектурных памятников Троице-Сергиевой Лавры, он был арестован местными властями в Косино, по Казанской дороге, где он жил и откуда ездил каждый день в Москву в Третьяковскую галерею.
Его посадили в г. Люберцы в местную тюрьму с уголовными преступниками. Там он заболел. Жена его Софья Владимировна, делала ему передачи, брала белье от него в стирку, узнавала о нем, о его здоровье. Затем сведения о нем прекратились, она уже ничего не могла узнать о нем и не знала где его искать.
Она продолжала работать в музее изящных искусств, где она когда-то реставрировала древнеегипетские саркофаги, а затем перешла в Кусковский музей и реставрировала фарфор.
В 1938 году я поступила работать в Москве в Толстовский музей, сначала сторожем, а потом машинисткой. В то время часто из музея изящных искусств заходила ко мне в Толстовский музей Софья Владимировна Олсуфьева и мы ездили к ней на дачу в Косино. Она тосковала по мужу, не зная, за что он взят и ще его искать. Она ездила во многие города, но безуспешно. По ночам я слышала, как она горько плакала, но днем никогда не плакала, стараясь скрыть свое горе.
Каждый день я ездила из Загорска в Москву на работу, а одно время, летом, сторожила квартиру в Москве и там заболела моноартритом. Меня с трудом устроили в Москве в 4-ю городскую больницу. Когда я лежала в больнице, началась финская война. Это было уже в 1939 году. Меня навещали кое-кто из знакомых: Софья Владимировна Олсуфьева и доктор Михаил Михайлович Мелентьев. Сестра Варя работала в воинской части машинисткой в Загорске, а Надя жила в Ленинграде с Хохловыми и работала художницей при киностудии.
Пролежала я четыре месяца в больнице и меня выписали еще больной совсем, так как больницу отдавали под лазарет для раненых. С больничной няней я доехала до дому и лежала еще с месяц совсем одна, почти без всякой помощи. Затем Софья Владимировна Олсуфьева прислала в Загорск ко мне домработницу свою с продуктами. Через некоторое время она меня взяла к себе на месяц в Косино и заботилась обо мне. Вскоре я стала по-прежнему ездить каждый день из Загорска в Москву. Война с Финляндией кончилась, но поезда ходили плохо, а указ за опоздание на службу был суров, — могли не выдать справку на станции и легко было попасть в тюрьму. Вот тогда-то Софья Андреевна Толстая, директор Толстовского музея сжалилась надо мной и взяла меня к себе на квартиру в Померанцев переулок. Тут я познакомилась и сдружилась очень с научным сотрудником музея — Татьяной Михайловной Некрасовой.
Софья Андреевна Толстая, во втором браке за поэтом Сергеем Есениным, была внучкой Льва Николаевича Толстого, от сына его Андрея. Сам Андрей Львович находился в то время за границей, разойдясь со своей женой и оставив ее на попечение дочери. Когда, по приглашению Софьи Андреевны, я пришла к ним в квартиру временно жить, я застала там одну Софью Андреевну со старой няней Марфушей. Мать ее тогда находилась в больнице, а в передней комнате их квартиры жила старушка, их родственница, фамилии ее я не помню.
Квартира Софьи Андреевны была большая, темная, какая-то мрачная и неуютная. Вещи были громоздкие, мало нарядные, на стенах висели картины масляной краски, очень посредственные. Помню картину — въезд в Ясную Поляну, зимний пейзаж. Почему-то она мне нравилась, хотя и была написана плохо. Эта картина находилась над диваном, в столовой, где я приютилась. Комната Софьи Андреевны была в отдаленном конце квартиры, я никогда там не была, да она никого из посторонних людей туда не пускала. У нее бывала только одна приятельница — Евгения Николаевна Чеботарев-ская, старшая научная сотрудница Толстовского музея. Жила же Евгения Николаевна со своей дочерью на отдельной квартире и только навещала Софью Андреевну.