Былина о Микуле Буяновиче
Шрифт:
Сказал и нацелился ногою пнуть в лицо поваленного князя. Но, увидев, что князь, выкатив глаза, держится за княгиню, как ребенок. Видно было, что он сразу потерял рассудок и язык, и свет в глазах. Знал только и помнил об одном, что он нашел княгиню, воскресил ее из мертвых, юную свою, прекрасную княгиню, мать где-то потерявшегося маленького сына. Ту самую княгиню, с которой не видался более двух лет и с которой перед разлукой только месяц он провел, как в сказке, в сказочном дворце, где-то здесь же, близко. Но не удалось…
Обезумела и княгиня. Она смеялась и стонала, плакала и что-то пела, и кричала тонким, диким голосом:
— Прокля-а-атые! Убе-ей-те!.. Предатели! Рабы!
— Не кричи! Дохлятина! — прорычал Терентий, привязывая князя к кресту и отбрасывая тонкие сухие руки цеплявшейся за него женщины.
Распнутого князя подняли вместе с крестом и поставили возле дерева. На поляну все прибывать толпа.
Лихой с револьвером подошел к князю, деловито прицелился, но, наслаждаясь страхом князя, выкатившего глаза и молчаливо ждавшего кончины, взглянул к подножию креста, откуда, протянув к нему руки, безголосым хрипом что-то пыталась выкрикнуть маленькая, как ребенок, женщина.
И снова взгляд ее, широкий и застывший, но горящий ненавистью и мольбой, напомнил атаману что-то давнее, такое же похожее, но близкое, такое близкое, что будто было это только вчера…
Глаза такие же огромные и ненавидящие, и хриплый голос, проклинающий, и взметнувшаяся в воздухе девичья коса… И дрожащие в слезах заиндевевшие окошки маленькой убогой избы, а вокруг толпа рычащая, и ненавистная, такой же вот табун зверей… И много раз потом опять: глаза, глаза, глаза!.. Все такие же огромные и страшные и также ненавидящие и молящие…
Дрогнула рука Лихого. Повис револьвер.
Он отвернулся, поднял плечи, рявкнул на гудевшую толпу:
— Чего хайло дерете?
Люди дрогнули, притихли. Кое-кто пошел куда-то…
Какой-то, где-то еще оставался распорядок, по привычке или из-за страха. Под командой, сдавшихся младших офицеров, запрягались лошади и расставлялись часовые посты, но тут, возле Лихого к месту казни князя все еще прибывала буйная толпа, галдела и рычала. Наизнанку вывернулось все нутро рожденных бунтарями.
Однако чародейно овладел этой толпой Лихой. Оборванец, с остатками седых приклеенных волос на голове, с прорехой на штанах, со ссадиной на носу, с кровавыми царапинами на обнаженной груди, он никому не был смешон, но привлекал все взоры, как владыка-царь или, как первая любовь или, как чудо.
Вот он, оставив князя на кресте, наспех отдал какие-то кому-то приказания, что-то жуткое решил одним кивком давно небритой сивой образины, у кого-то покачал под носом грязным крючковатым пальцем, на кого-то рявкнул, и все, с готовностью сейчас же умереть по его воле, полетели исполнять его желанья.
Но тут же находились беззаботные весельчаки, и один из них дразнил тоненький надорванный вопль княгини:
— Ти-ли-ти-ти!.. Матери твоей ягодка!..
Еще где-то стонали не дострелянные офицеры и солдаты, а сдавшиеся принимали новые посты и назначения.
Еще куда-то кто-то убегал, а в лесу кучка отступивших войск готовила ночное наступление на повстанцев, прячась с пулеметами в засаду.
Но возле Лихого все и навсегда уже казалось конченным: мир добыт, воля взята, последний корпус белых сломлен. Остались красные. Но у красных тот же люд-мужик и с ним поладить легче легкого. Так думали и говорили. Так все решили без рассуждений.
Но вот над толпой собравшихся поднялся атаман. Точно победивший всех один врукопашную. Он всем казался неимоверным силачом и чудодеем, и потому все враз затихли, ожидая его слов.
— Вот што, ребята! — начал атаман Лихой. — Мой приказ неписанный. Писать я не люблю. Князя к кресту мы привязали, ну только што он не Христос! Развязать сейчас же! А вот что я придумал, братцы: поведем мы теперь князя и княгиню и всех пленных офицеров к красным заместо гостинца. Верно?
— Г-о-о-о-о! — бурей прокатилась радость одобрения.
Но Лихой поднял руку, сморщил лоб, внятно выругался матерно. Какие-то свои думы мешали ему действовать, но он одолевал их, удушал воспоминания, и вытряхивал из себя все былое.
— А ежели, ребята, красные с нами не захотят мириться — мы и красных протараним этим же манером. Верно?
— Ох-хо-го-го-о!..
— Но смотри ребята: княгиню берегите — неожиданно заорал Лихой. — Она нам вот как подсобила.
Откашлялся и через силу засмеялся.
— Мы ее вместо мощей в Москву повезем!..
Снова бурей хохот, радость и веселье.
— Ну, а теперь всем приказ: в поход, к красным в гости! Собирайся, живо!
И рявкнула, зарокотала, заходила ходуном по лесу всем знакомая и легкая и поднимающаяся, хулигански-озорная:
— Эх, яблочко! Куды котишься? Как к Лихому попадешь — Не возвротишься…
Обезумела от дикого, внезапно-радостного возбуждения, вставшая из-под земли и выросшая до заката тысячеголовая орда. Кто-то вместо знамени поднял на штык онучу. Кто-то заиграл на гребешке. Многие подняли на ружьях и звенели в походные котелки и в пустые банки из-под консервов. Заплясали, засвистели, заподвизгивали и, снимаясь с места, пошли, как тронувшийся унавоженный за зиму толстый, звонкий, грузный лед, не зная, где его искрошат скалы, где растопит солнце и смешает с мутной водой текучая река. Угрюмо замолчал Лихой, неся на сердце стопудовый камень, новой, неотвязной думы.
Рассказ третий
Поднесли Лихому атаману добрую одежу — оттолкнул рукою: думал про другое.
Подвели Лихому атаману серо-яблочного жеребца под черкесским седлом из-под князя Бебутова — выругался: помешали думать.
Не сел в седло, вели коня за ним на поводу. Вздымалась пыль дороги тучей.
На щеках княгини грязными полосками засохли слезы с пылью. Задремала она на груди у князя, потерявшего и память и рассудок и не умевшего сидеть в простой телеге… Все волочились ноги его, проваливались сквозь дырявый короб…
Не глядел Лихой на князя, не видал княгини: думал про другое.
А другое — либо позабыл, либо не под силу, либо вовсе не понятно, либо душу давит стопудовым камнем.
— Што замолкли? Пойте песню, што ли!