Было приказано выстоять
Шрифт:
Она стала покорно и неуклюже спускаться с ящиков. Я стоял на земле и помог ей спрыгнуть с борта машины.
— Весь город разрушен, — сказал я.
— Я знаю. Мы его брали вместе… — Голос ее дрогнул, она не договорила.
Я подумал: «У нее, очевидно, погиб здесь близкий человек».
— У вас… — начал я.
Она поняла меня и не дала мне говорить:
— Нет, нет, нет! Он просто сейчас ранен, и я еду к нему.
Мы шли по дороге. Было очень тихо. Оказывается, не было никакого ветра. Была теплая весенняя ночь. А мы продрогли на машине.
— Идемте в обогревательный пункт, — сказал я и свернул с дороги к разрушенной стене когда-то высокого дома.
Мы прошли через пустырь, спотыкаясь о камни и скрюченное железо.
Да будет благословен навеки тот, кто создал пункты тепла на холодных фронтовых дорогах! Гостеприимство их незабываемо. Здесь можно было согреться горячим чаем и уснуть на жестких нарах, прислонившись к чужому плечу.
Мы спустились в подвал разрушенного дома, и нас обдало душным теплом общежития. Чадили коптилки. Для нас, пожалуй, не было места: люди тесно спали на нарах, но я бесцеремонно раздвинул спящих и, освободив для Ольги уголок, сказал:
— Ложитесь.
Она сняла вещевой мешок, шапку и легла. Но тут же села, обхватив колени руками.
— Нет, не могу. Я, наверное, не дождусь утра.
Тусклый свет коптилки падал на ее усталое лицо. Это было простое лицо русской женщины. Ее глаза, большие, серые, смотрели на меня доверчиво и робко, и было невероятно, что эта женщина час назад проявила столько настойчивости и мужества.
В углу среди спящих поднялась взлохмаченная голова и внимательно осмотрела нас. Потом я заметил: человек этот торопливо пригладил ладонями волосы и застегнул на все пуговицы шинель. Он уже больше не ложился, пристально следил за нами и, как мне показалось, несколько раз порывался подойти к нам.
Неподалеку от нас кто-то тихо запел песенку тяжелых времен сорок первого года:
Много дорог исхожено, много всего изведано, Много раз искали меня безжалостной смерти глаза. Но нужно было выстоять, но надобно было выдержать. — Умри, солдат, — сказали мне, — но ни шагу нельзя назад.Я прислушался, но певец замолчал и добавил смущенно:
— Только я вот забыл, как она в середине…
— Эх ты! — укоризненно сказал кто-то.
— Но кончается она так, — торопливо сказал певец и запел опять:
Не все на войне сбывается, не все с войны возвращаются, Но если судьбой написано не видеть мне ласковых дней, Помни: я дрался за жизнь твою, безмерно мною любимую, Помни… ну пусть недолго, хотя бы при жизни моей.Моя спутница сидела, все так же обняв колени руками, и, медленно раскачиваясь из стороны в сторону, сказала:
— Нехорошая песня. Почему он ей не верит? Ведь он не верит! — И, тряхнув головой, как бы оттолкнув эту мысль, заговорила о своем: — Я и сейчас не знаю, как это получилось. Мы всю войну были вместе, а тогда он ушел один, как нарочно, а я сидела на рации, и мне сказали об этом… об этом несчастье, когда его уже увезли… Когда его увезли неизвестно куда. — Она прикусила губу, чтобы не заплакать, и долго молчала, видимо, борясь с собой и глотая слезы. Ноздри ее вздрагивали. — Я теперь ко всему готова… Но он стал мне дороже всего на свете.
Ольга вдруг улыбнулась и снова приняла прежнюю позу, позу человека, разговаривающего с самим собой.
— Он у меня очень странный. Когда он говорит, то не поймешь, шутит он или серьезно. Он и предложение мне сделал по-своему… Пришел как-то вечером: «Оля, я решил сделать тебе приятное». Я подумала, что поедем во дворец культуры на танцы, а он сказал: «Жениться на тебе». Мы с ним вместе ушли на войну. В тот день, когда по радио выступил товарищ Сталин, мы заперли комнату и ушли.
Мне стало жалко ее. Я знал по себе, что, когда все время думаешь об одном человеке, всегда думаешь сразу обо всем, что связано с ним. Я сказал:
— Вам надо отдохнуть. Вы усните. Так скорее придет утро.
— Хорошо, я попробую.
Она легла. Я поправил на ней шинель, удивляясь тому, что судьба этой женщины так глубоко затронула меня. Тот лейтенант, что наблюдал за нами, прошел мимо нас и многозначительно кивнул мне головой. Я понял — он приглашает выйти. За дверью он шепотом спросил:
— Вы знаете ее?
— Нет, я ее встретил по дороге сюда.
— Дело в том, что я везу ей записку от мужа. Я с ними в одном полку служу. И я лежал в госпитале, когда его привезли. А они москвичи. С Таганки. Вот хорошо, что мы с ней не разъехались. — Он говорил сбивчиво, видимо, торопясь высказать все, и держал меня за рукав.
— Так отдайте ей записку, — предложил я.
— Стоит ли? Вот я и вышел посоветоваться с вами… Он… у него, видите ли, ампутировали обе ноги. Я его видел там, в госпитале. Он, кажется, не хочет, чтобы она приезжала… Не хочет, чтобы она видела его таким. А она едет. Ведь она едет к нему?
— К нему.
— Вот видите. Как же быть?
— По-моему, надо отдать. Пусть она знает.
Порешив так, мы вернулись. Я тихо спросил:
— Вы спите?
Я был очень неуверен в правильности того, что мы делаем. Если бы мне пришлось повторить этот вопрос, у меня бы не хватило силы для этого. Но Ольга сразу же откинула шинель и села.
— Здравствуйте, — сказал лейтенант и напряженно поклонился.
Она протянула ему руку, потом, выжидающе вглядываясь в его лицо, безучастно спросила:
— Вы уже поправились?
— Да, я совсем здоров. Что, наши все там же стоят?
— Все там же. А я еду к Давыдову. Вы слышали о нем? Он ранен.
— Да, да, я слышал, — как-то торопливо сказал лейтенант и замолчал.
Кажется, мы очень долго молчали, рассматривая друг друга. Во всяком случае, мне показалось, что очень долго. И это молчание становилось для меня пыткой. Когда ее робкий, доверчивый взгляд касался меня, я краснел и начинал топтаться на месте — дурацкая привычка, оставшаяся у меня с детства. Я чувствовал себя перед ней, как мальчишка, который разбил у соседа окно, и сосед поймал его.
— Что, на улице еще не светает? — опросил я у лейтенанта и увидел, что лейтенанту так же скверно, как и мне.
— Черт его знает, действительно не светает долго, — подхватил он. — Пойдемте посмотрим, а?
Мы опять пошли за дверь.
— Ну не могу! — развел он руками, как только мы очутились в коридоре. — Знаете что, может быть, вы сможете?
— Нет, нет, уж вы как-нибудь сами. Идите и передайте. А я здесь подожду.
— Так. Значит, передадим все-таки, — угрюмо сказал лейтенант и, не дождавшись моего ответа, тщательно одернул шинель и поправил шапку. Потом он откашлялся, еще раз одернул шинель и пошел в помещение, так вытянувшись, как будто шел на прием к генералу.