Бывшие. За пеленой обмана
Шрифт:
Канаты скрипят в ладонях у рабочих. Гроб ползёт вниз — и в каждый сантиметр этого пути впечатывается невозвратность.
Лариса Петровна громко всхлипывает, открывает рот, хватаем им воздух. Звон лопат, хлопки земли по крышке гроба, стремительно вырастающий холмик над телом Липатова.
Тёща тянется к могиле, которую закрывают живыми цветами. Её удерживают, не дают упасть на гору роз и хризантем.
Я стою между двумя женщинами, как между двумя столбами, прикованный к ним незримой цепью.
Жанна вдруг хватается за живот и, сжав зубы, шепчет:
— Назар, мне нехорошо, живот болит. Поеду домой с водителем, а ты проследи за всем, пожалуйста. И маму не оставляй, она не в себе от горя и успокоительных.
Смотрю на бледную жену и предлагаю помощь:
— Может, в больницу? Давай я тебя отвезу.
Жанна отказывается:
— Нет, Назар, я справлюсь. Водитель отвезёт. Если станет совсем плохо — вызову скорую.
Она отводит глаза, и мне это кажется подозрительным. Провожаю к машине, усаживаю в салон.
— Позвони мне, как доберёшься, — прошу держать меня в курсе.
Жанна кивает. Дверь захлопывается мягко, стекло тут же темнеет. Машина выплывает из потока траурных авто и исчезает за коваными воротами.
Смотрю ей вслед, и не покидает ощущение западни.
Как будто вместе с Липатовым в эту могилу опустили и меня...
Зал ресторана, снятый для поминок, гудит как улей. Тяжёлые скатерти, хрусталь, аккуратные стопки тарелок.
Первые слова приличествующие, тёплые, только хорошее об усопшем: «незаменимый», «сильный», «так рано ушёл».
Через сорок минут всё съезжает в привычное: кто куда поедет летом, курс доллара, тендер, «а вы слышали…»
Смех становится громче. Мужчины хлопают друг друга по плечам, пересаживаются по интересам.
Фарс. Спектакль. Никто не хочет всматриваться в пустой стул во главе стола за фотографией в траурной рамке. Намного приятней обсудить ставки на лошадей, перестановки в правительстве, направление ветра перемен…
Лариса Петровна сидит рядом с Леонеллой Рудольфовной Татарской, своей давней подругой. Та наливает ей водку — щедро, без промахов. «Плебейский напиток забвения», — как обычно называла его тёща и передёргивала при этом плечами. Но сегодня не морщится. Пьёт одну за другой.
Они рассматривают кольца — Лариса Петровна снимает с пальца огромный булыжник, шёпотом спрашивает: «Сколько тут карат-то, Леоночка?» И обе на секунду оживают.
Татарская как со сцены сошла: шляпка с вуалью, кружевные перчатки, чёрное атласное платье, бархатная накидка, серьги с бриллиантами и увесистое колье. Ну куда ещё надеть это всё, как не на похороны?..
Пишу Жанне:
— Как ты? Всё в порядке?
Тишина.
Выхожу в фойе. Там прохладно, кожаный диван упруго подбрасывает моё тело, когда сажусь. Звоню. Длинные гудки. Звоню ещё. Трубку не берёт.
Тревога сначала щекочет в солнечном сплетении, как тонкая проволока. Потом расползается по коже, пробирается под рубашку ледяной плёнкой. Кончики пальцев немеют, в висках глухо толкается кровь.
Я ловлю себя на том, что сжимаю телефон так, будто хочу раздавить.
Возвращаюсь в зал:
— Лариса Петровна, нам пора. Жанна дома одна, на звонки не отвечает. Я волнуюсь.
Тёща, как по сигналу, вспоминает про роль безутешной вдовы, снова начинает плакать. Потом икать.
Помада размазана, тушь течёт, глаза красные — и в них уже пусто.
Она пьяна настолько, что даже говорить не может.
Леонелла кладёт мне руку на плечо:
— Езжайте, Назар. Я заберу Лару к себе. Ей одной тяжело будет в огромном пустом доме.
— Спасибо, — благодарю Татарскую, что избавила меня на вечер от этой ноши.
Подхожу к администратору, прошу счёт, оплачиваю. Оставляю щедрые чаевые. Ухожу, не прощаясь — со мной всё равно сейчас говорить не хотят, потому что не о чем. Ройзман на кладбище и поминки не поехал. У него самолёт вечером.
Вечерняя Москва в окне переливается огнями — тёплая, безразличная. Я еду и чувствую, как внутренности слиплись в один тяжёлый, липкий ком. Руки на руле будто чужие. В машине пахнет кожаной обивкой сидений и холодом. Ощущение, что на кладбище я продрог до самых костей. Меня знобит, зубы слегка постукивают.
Снова набираю Жанну. Длинные гудки, мне никто не отвечает. Выключила звук и спит? Или в больнице? Жива ли, вообще? И что с ребёнком?..
Ответственность впечатывается в грудь железным доспехом. И снять нельзя, и таскать тяжелою
Чувство вины уводит плечи вниз. Если бы я не начал спорить с Липатовым, он был бы жив. Если бы не рассказал Жанне о Веронике и Наде, сейчас всё было бы иначе. Надо было просто поставить вопрос о разводе — спокойно, честно, по-мужски.
Она бы согласилась.
Наверное…
Но ревность подобна кислоте. Она разъела вариант спокойного и безболезненного развода.
Я спровоцировал Жанну, и всё планы полетели в тартарары. Теперь придётся разгребать…
Останавливаюсь на красном сигнале светофора. Смотрю на своё отражение в боковом окне: чёрный костюм, усталое лицо, рубашка расстёгнута на пару пуговиц. В голове на репите крутится голос Ройзмана: «Вернуть долг», «вернуть долг», «пришло время вернуть долг»...
Верну. Куда я денусь…
А что делать с Вероникой?
Как не потерять снова Надю?
Загорается зелёный. Давлю педаль газа. Я всё равно еду к Жанне, потому что так надо. Потому что сейчас нужно быть рядом. Потому что долг — это не слово на ленте венка, а каждый следующий шаг, когда тебя тянет в разные стороны, а ты выбираешь не себя…
Глава 21
Назар
В квартире полутемно и тихо. Тишина не домашняя, а какая-то напряжённая, вязкая, с примесью тревоги и страха, спрятавшегося по углам.
Разуваюсь в прихожей, пальцы в ботинках будто опухли за день. Снимаю и с наслаждением ощущаю, как кровь возвращается к ступням, покалывая их иголками.
Вынимаю из карманов ключи, телефон, прохожу в спальню.
Жанна спит практически поперёк кровати, как ребёнок: одна рука над головой, другая сползла на одеяло. На тумбочке бокал с густыми следами красного вина. Телефон моргает чёрным экраном, поставлен на беззвучный режим.
— С ума сошла… — срывается шёпотом. — Беременная и продолжает пить?