Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Царица печали
Шрифт:

— Ну все, опять она завоняла этой своей сточной канавой, этим помоечным языком завоняла, и еще при ребенке, я не затем тебя из канавы вытащил, чтобы ты в этом доме его употребляла! В этом доме никто никогда не употреблял такого языка! И я не хотел бы, чтобы при ребенке! Кажется, мне тут еще кое-кого придется воспитать!!!

— Ты, скотина, ты, хамло окаянное! А ну вали отсюда к своим вниз, ты, лодырь, ты, прохиндей, он еще будет меня стращать! Меня?! Кабы не я, то дому этому в руинах лежать, идиот! Пошел ко всем чертям, чтоб глаза мои тебя не видели!!!

И старый К. уходил, хлопнув дверью, и спускался этажом ниже и уже там находил на что жаловаться, даже когда не было кому, когда его сестра была на костельном девичнике, а его брат на похмельном мальчишнике, он все равно плакался, сам себе. В коридоре был слышен доносящийся со второго этажа монолог старого К., и хоть был он монологом апострофическим, а вернее, диалогом с матерью, ведшей монолог этажом выше, то есть оба осыпали друг друга проклятиями, находясь в разных квартирах, но с такой громкостью, чтобы было слышно друг друга, несмотря на разделяющие их кого пол, а кого потолок. Когда же ради очередного глотка воздуха они прерывали собственный монолог и слышали обрывок монолога оппонента, то возмущались, подливали масла в огонь и распалялись еще сильнее, да так, что, когда стоишь в коридоре (а ведь я стоял, потому что выходил на лестницу из страха, как бы чего не случилось на моих глазах, выходил и вставал на площадке между этажами), когда стоишь на площадке между этажами, эту чрезвычайно странную перекличку, казалось бы, исключающих друг друга монологов было слышно лучше всего, на полпути между уже ставшим сильно вульгарным галдежом матери и немногим более изысканной бранью отца. Я останавливался или, вернее, приостанавливался на мгновение, чтобы послушать этот диалог, ведшийся через две закрытые двери и коридор, эти гневные откровения, обещания развода, генеалогические ретроспекции, эти букеты чертополоха, которыми они хлестали друг друга, хоть и находились на разных этажах. Иногда, не успевая словами за потоком ненависти, мать бешено топала в пол, наметя в нем то место, где в данную минуту он был потолком над старым К., топала и вопила, захлебываясь и давясь, как сука, которая забрехивается до потери собачьего дыхания:

— Ты, чертов выблядок, ты, дрань, ты, хрен кладбищенский, я те дам!!!

Стучала, топала ногами, а старый К., чувствуя этот топот над собой, становился на стул и, достав из сестриного буфета молоток для мяса, лупил им в потолок:

— Ты, сука бешеная, там наверху, ты успокоишься — или я звоню в полицию, ты, мочалка, ты, курва, ты, гиена кладбищенская, я те дам!!!

Отчетливей всего это было слышно, когда я стоял на площадке между этажами, когда я хотел укрепиться в решении бежать, когда хотел убедиться, что и на этот раз мне не остается ничего другого, кроме как гулять по окрестностям, глядеть в окна, за которыми люди просто сидели, ели и разговаривали; в окна, из которых через занавески пробивался свет. Я вставал в этом чужом свете, как перебежчик, схваченный прожекторами пограничников, когда, пока еще не зная, на чьей стороне ты оказался, на всех известных тебе языках повторяешь одно слово: спасите.

* * *

Долго не было предлога у ребят из старшей группы, в которой я появился на неполный год, «чтобы хоть немного приучить к дисциплине перед тем, как пойти в школу» (как говорил старый К.), как будто мне надо было искать дисциплину за порогом дома; у ребят из старшей группы, к удивлению которых я появился в качестве «этовашновыйтоварищ’а», долго не было предлога. Присматривались, мерили меня взглядом, осторожно принюхивались ко мне неделями, но предлога не находили, не хватало толчка, который придал бы им решительности, не хватало конкретного случая, чтобы меня проучить, чтобы пнуть, чтобы укусить. Только костюмированный бал, первый в моей жизни маскарад, первое в моей жизни официальное увеселительное мероприятие, только этот бал дал повод, только во время этой забавы произошло окончательное отчуждение, решительное отстранение. До сих пор эти шестилетние существа не знали, что они чувствуют, не были в состоянии дать этому определение, им был нужен образец, правило, пример; до сих пор их предчувствие было так же далеко от полного осознания, как и выведенные в тетрадках бордюры от письма; до сих пор, до этого бала, они чувствовали, что я — другой, но не знали ни что это значит, ни что из этого следует, ни что с этим делать, как говорить, как произносится само слово «другой».

Мне надо было в кого-нибудь нарядиться. И когда мать в первый раз спросила меня: «Кем ты хочешь быть?» — я, как никогда уже впоследствии, беззаботно ответил:

— Курро Хименесом.

— А кто это? — спросила мать, и этого вопроса, на который я не смог найти удовлетворительного объяснения, оказалось бы достаточно, чтобы я позволил нарядить себя в кого угодно, в кого-то узнаваемого, если бы не старый К., из-за спины которого мне случилось раз углядеть отрывок или только фрагмент отрывка приключений Курро Хименеса, — старый К. смотрел этот сериал и знал, о ком речь.

— Ну что ж, Курро так Курро, прекрасная идея. Вот увидишь, я тебе сделаю отличную шляпу, мама обошьет рукава, будешь настоящим Курро Хименесом.

Я не знал, был ли Курро испанцем или только говорил по-испански, я даже не знал, идет ли дальше это по телевидению, потому что если бы уже кончилось, то могло бы оказаться, что Курро погиб в последней серии, а мне как-то не хотелось переодеваться в покойника; одно я знал точно: Курро Хименес не был ковбоем. А в ковбоев наряжалась вся мужская половина старшей группы. Их головенки тонули в дедовских кожаных шляпах, на них были жилетки и ярмарочные револьверы, они были затянуты в ремни, а на ботинках шпоры. Когда их вызывали на середину зала во время представления, они неизменно повторяли: «Я — ковбой»; с каждым очередным ковбоем в них росла уверенность в себе и друг в друге — эти мальчики из микрорайона наконец ощутили себя общностью не только по месту жительства. Однако не все были ковбоями, сыновья шахтеров были наряжены в парадную шахтерскую форму, шахтеры могли отовариваться в магазинах поприличнее, шахтеры могли стоять в очередях покороче; хорошо было иметь папу-шахтера, хорошо было быть наряженным в папу, хорошо было хвалиться за утренним рогаликом:

— Мой папа купил мне велик на карту «Ш», — а когда раздавалось:

— Мой папа тоже мне купил велосипед, — хорошо было ответить:

— А у меня еще лучше, —

хорошо было хвалиться папой-шахтером, шахтерскую карту мог перебить только кто-то, у кого был дядя за кордоном, тогда этот кто-то всегда мог закрыть дискуссию:

— А у меня лучше всех, потому что у меня немецкий.

Не все были ковбоями, было несколько шахтеров; только сыновья сталеваров, пекарей и шоферов не наряжались сталеварами, пекарями и шоферами, они наряжались ковбоями, все без исключения. Я не хотел наряжаться старым К., я не слишком понимал, как должен был бы выглядеть мой костюм, я не слишком понимал, кто таков на самом деле старый К., хоть он сам обычно представлялся мне как «магистр самых изящных искусств». У старого К. в подвале этого дома была небольшая мастерская, в которую он никогда меня не пускал и где рождались…

— …вещи, которые я пока что вынужден делать, чтобы тебя поднять, сынок. Но помни: твой отец — это не просто так, он — выпускник академии самых изящных искусств, художник, ты не должен меня стыдиться, нет. Как только жизнь наладится, я снова буду выставляться, снова буду писать, ваять, обо мне снова будут говорить, и тогда я заработаю такие деньги, что…

И тут начинал длинный перечень вещей, которые он нам купит, как только жизнь наладится; мать, как правило, своеобразно прерывала эти рассуждения, обычно смешивая поговорки:

— Ты бы наконец перестал обещать журавля между небом и землей…

Я не мог нарядиться в старого К., потому что тогда я был бы вынужден надеть старый, заляпанный краской фартук и представиться как кто-то наряженный в кого-то наряженного в магистра самых изящных искусств, я предпочел быть Курро Хименесом. «Я — Курро Хименес», — сказал бы я с середины зала во время представления, если бы не знал, что тут же воцарится молчание, а потом пройдет шепоток, а потом раздастся вопрос из уст пани, от которого я только опущу взгляд по черному вельвету брючек до самых ботиночек: «А кто это такой?»

У Курро Хименеса в моем исполнении брюки были обшиты по поясу лентой (то есть у него не было настоящего ремня), он был одет в белую рубашку с оторочкой по рукавам и с ленточкой по воротнику, на нем была сделанная старым К. шляпа из картона (то есть у него не было настоящей шляпы), и — это уж точно — он не был ковбоем. На сей раз мать и старый К. постарались, хоть поначалу все шло как всегда.

— У тебя будет самый оригинальный и самый красивый костюм на балу. Помни, сынок: если за дело берется отец, то конкуренты дрожат. Со страху, само собой, — говорил старый К., мастеря шляпу.

— Наверняка тебя выберут королем бала, — говорила мать, подшивая брюки, перегрызая нитку, посматривая на старого К. — Эй, мужик, только поровнее ему склей.

— «Эй, мужик» — это она ко мне так обращается при ребенке, сама лучше смотри, ровно ли шьешь.

— Я-то уж точно шью ровно, я, не в пример тебе, помогаю ему не раз в год, а каждый день обстирываю, обшиваю, готовлю и не делаю из этого много шума, а ты, стоит тебе в кои-то веки снизойти до помощи ребенку, так уж готов перед фотоаппаратом позировать. А еще мужик называется.

Поделиться с друзьями: