ЖАНРЫ

Час волка на берегу Лаврентий Палыча
Шрифт:

Я долго не мог понять такого избирательного отношения к смертям, но именно история с Титаником мне все объяснила. Сколько в мире написано о его гибели книг, сколько фильмов снято, лишь только я видел целых два! А ведь после него такие огромные корабли гибли и гораздо ужасней, где значительно больше людей на борту было, и вообще ни единого человека не спаслось: Например, "Лузитания" в 17 году, "Гуслов" в 45-ом, торпедированный нашим героем-подводником

Маринеску. И кто о них помнит? Кому придет в голову сделать фильм о гибели их несчастных пассажиров? Война, она и есть война, люди должны гибнуть, так положено…

Впрочем, все погибшие в войну и блокаду составляли только один, самый верхний слой ленинградских призраков. А под ними копошились еще сонмы жертв страшных лет русской революции и следующих за ней расстрельных подвалов. Не говоря уже о тех мужицких костях, на которых сам город возведен. Однажды в середине пятидесятых годов мы с Генкой Кубышкиным шли по Загородному мимо угла Бородинской улицы.

Вдруг нас отзывает в сторону какой-то пьяный старик, отошедший от пивного ларька на Звенигородской. Сейчас, говорит, я вам покажу такое, что вы на всю жизнь запомните. Естественно, мы жутко заинтересовались. Он показал место на мостовой и говорит: Вот здесь в феврале семнадцатого мертвый городовой лежал, а изо рта у него селедка торчала. Он на крышу убежал прятаться, а ребята его нашли и вниз сбросили. А потом мертвому рыбий хвост в рот засунули.

Генка тут же начал его материть, мол, что к нам с херней лезешь, а мне жутко захотелось расспросить поподробней, как и за что городовых с крыши скидывали. Но я постеснялся Генки, мол, еще подумает, что я – мудак последний, какой-то ерундой интересуюсь. Так и не спросил. Посему сижу сейчас на противоположной от Бородинской улицы стороне земного шара и мучаюсь вопросом: почему восемьдесят три года тому назад петроградский народ столь взбесился, что принялся скидывать с крыш нормальных мужиков, которые были несравненно лучше и порядочней нынешних ментов? В большинстве своем честно оберегали людей от шпаны и беспредела, сами не беспредельничали, в Бога верили, понимали разницу между добром и злом, такими как сейчас поборами не занимались, за просто так в кутузку не забирали и, вообще, являлись бы идеалом для нынешних стражей порядка? Однако современных ментов, которые им даже в подметки не годятся, никто с крыш не скидывает (и слава Богу!!!), а вот тех не просто кидали, а еще вставляли в мертвый рот рыбий хвост.

Чем же они заслужили такую ненависть?! Нет ответа…

… В августе девяносто восьмого, гуляя со Старикашкой Севой по

Питеру под русскую "Смирновскую" водочку, забрели мы с ним на новоотделанную пешеходную Малую Конюшенную улицу, прошли её и встали возле необычного памятника. На нас глядел бравый усач в николаевском мундире и шлеме с шишаком, а внизу памятника было написано:

"Городовой". Я смотрел на него, смотрел и вдруг увидал торчащий из его рта селедочный хвост. И крамольная, нехорошая мысль посетила мою пьяную голову. Почудилось, вдруг, что ленинградская блокада была не просто так, а воздаянием Божьим городскому населению за его бешенство 17-го года, за селедочные хвосты, воткнутые в мертвые рты, за все те невзгоды и горести, что пали на Россию из-за февральского неистовства питерской черни.

Но я мыслью этой с блокадником Севой делиться не стал. Он бы не понял, обиделся. Я просто предложил ему выпить за Городового, правильного питерского стража порядка, который никогда никого не забирал в вытрезвитель. Сева очень хорошо тостом этим проникся и поддержал. А сейчас я его сам с собой повторю и прощения попрошу у всех честных русских городовых, взбесившимся народом с крыш сброшенных. Простите, братцы, вы нас, потомков козлов этих бешеных.

Вечная вам память! Поехали!…

… Впрочем, я опять отвлекся, посему вернусь к собственному жизнеописанию. Годы шли, я жил в этом городе и его, столь терзающие меня призраки, исчезли, растворились в облупленных ленинградских стенах, а сам Ленинград как бы стал продолжением меня самого, так что я себя без него просто и помыслить не мог. И пробыл я в Питере до февраля 1968, когда, вдруг, очутился в совершенно другой, чужой и ослепительно яркой жизни: в позавчера еще бывшей французской заморской провинции Алжир. Это я-то, из зассанного снежного мира кособоких дровяных сараев, обшарпанных задних дворов и черных лестниц Лештукова переулка, передовиц газеты "Правда" и решений очередного исторического съезда КПСС. И, вдруг, в почти Франции, где

Пари Матч и Франс Суар на каждом углу. Боже, как же мне тогда всё было там интересно! В какой непередаваемый восторг приходил я от любой ерунды этого прекрасного мира! Как жадно изучал, смотрел, слушал, читал, эту запрещенную мне жизнь.

Помнишь у Блока: "Случайно на ноже карманном найди пылинку дальних стран, и мир опять предстанет странным, закутанным в цветной туман". В Алжире же эти пылинки громоздились глыбами, руинами римских городов, белоснежными домами Касбы и Баб-эль Уэда, роскошными пляжами под пальмами и ослепительно синим горизонтом

Средиземного моря. Там были эспланады с магазинами и барами, которые я до этого только видел в иностранном кино и то мельком. Там были кинотеатры, где демонстрировались такие фильмы, о которых я мог лишь мечтать. Там на всех каналах звучала музыка Франции и Италии, музыка другого мира, музыка свободы.

Я купил только что появившийся в продаже кассетный магнитофон и жадно писал на нём великих французских и итальянских шансонье.

Азнавур, Брассанс, Брель, Беко, Масиас, Барбара, Фабрицио ди Андрэ,

Серджо Эндриго, Мина, Челентано, каждая их песня была для меня словно откровение. Как же я тогда слушал, как помнил наизусть каждую ноту, каждую интонацию этой средиземноморской речи, звучавшей, как сказка. Меня жутчайше тянуло в их жизнь. Я каждый вечер шлялся по барам, просаждивая там весь свой валютный оклад. (Во всяком случае, за первые пол года не отложил на свой внешторгбанковский счет ни единого сантима). Знакомился с местными совершенно офранцуженными студентами, ходил к ним в компании и всё пытался говорить, говорить… Довольно быстро выяснил, что и в мусульманской стране есть, оказывается, вполне доступные женщины: разведенки и вдовы, матери-одиночки. А если учесть, что страна эта только что вышла из весьма кровопролитной войны, то таких было предостаточно.

И я до приезда моей будущей супруги Виктории умудрился уестествить аж двоих, хотя трусил при этом – не то слово! Однако, оприходовал смуглую длинноногую мулатку Фатму Зару, медсестру из госпиталя "Биртрария", и канающую под почти француженку, беленькую, крашенную блондиночку секретаршу-машинистку из той же больницы, которая мне представилась, как Фати. Потом то я узнал, что её звали

Фатиха. Так она, помнится, говорит в койке, между траханьем: "Месье

Олег, (она меня даже в койке звала "месье") арабы все такие саль, саль, саль (грязные, грязные), я их терпеть не могу. Я всю жизнь любила только европейцев, а муж у меня был немец!"

– Немец? – заинтересовался я, – как же его звали?

Она смутилась и говорит: "Махмуд" И тут же быстро добавила: "Но мама у него была немка". Оказывается, бабёнка просто не знала ни одного немецкого имени.

А с Фатмой Зарой я пережил одно незабываемое приключение. Дело в том, что квартиру для любовных утех уступил мне на несколько часов

Джафар, мой новый алжирский приятель студент. Жил он в огромном старом чисто парижского стиля здании с множеством внутренних лестниц, в самом центре на рю Изли, которая тогда, кажется, даже еще не была переименована в Ларби бен Мехди. И вот поднимаемся мы с

Фатмой Зарой в его квартиру, ключи от которой позвякивают у меня в кармане. Вдруг, гляжу, по соседней лестнице, соединенной с нашей общими внутренними окнами, крадется человек и явно нас выслеживает.

У меня, помнится, всё опустилось. Ну, – думаю, – абзац, дотрахался.

Конечно же, это кто-нибудь из советского посольства! Если бы такое случилось сейчас, то я бы точно коньки от страха отбросил. А об хоть каком-либо стоянии и речи бы идти не могло. Однако мне тогда и 28 лет еще не стукнуло. Самый возраст! Так что, как только мы оказались в квартире, выкинул я тут же из ума эту крадущуюся фигуру и всё сразу встало и поехало туда куда надо. Помнится часа четыре мы с ней кувыркались, позабыв обо все на свете..

Поделиться с друзьями: