ЖАНРЫ

Час волка на берегу Лаврентий Палыча
Шрифт:

Чуть позже адвокат камня на камне не оставит от всех этих инсинуаций. Да, – скажет он, – действительно подсудимый резко усилил свою деятельность во время Суэцкого кризиса пятьдесят шестого года.

И что же? Кризис счастливо разрешился, не перейдя в пожар мировой войны! Да, действительно, подсудимый активизировал свою деятельность во время Караибского кризиса шестьдесят первого года. И что же? Этот кризис тоже разрешился благополучно, а мировая война снова не разразилась! Всё это позволяет мне с полным правом заявить, что подсудимый своей деятельностью боролся за мир и срывал гнусные происки поджигателей войны! А сейчас я твердо верю, что интриги китайских раскольников обречены на провал, ибо подсудимый опять резко активизировал свою деятельность, свою благородную деятельность в защиту мира на Земле!…

… Я смотрю прямо перед собой на луч прожектора береговой охраны, гуляющий в тропической черноте, и вижу грязные обшарпанные стены планеты Печково, дощатые нары, на которых в абсолютно серьезном молчании лежат четыре десятка зрителей, вижу их лохматые головы и сияющие восторгом глаза. Вдруг хлопает дверь и входит наш преподаватель: высокий, усталый, совершенно нам не знакомый. Его только что прислали, мы его совершенно не знаем и, естественно, побаиваемся. А именно в этот самый момент я что-то дотошно выясняю у судебно-медицинского эксперта, разнимаю, стуча кулаком, прокурора и адвоката, сцепившихся в острой словесной перепалке. Слова застревают у меня в горле, я бормочу нечто невразумительное, а он робко садится на нары рядом с Гиви Сейфутдиновым и шепотом спрашивает: За что его судят?

– Да за онанизм, – ответил тот простым будничным тоном. Наш преподаватель откидывается на спину и начинает хохотать. У всех мгновенно поднимается настроение, и процесс продолжается. Облаченный властью, я вызываю мадам Алису, свидетельницу обвинения от лица оскорбленных женщин. Мадам Алиса, собравшая и навесившая на себя все имеющиеся в наличие у девчонок побрякушки, раскачивая тонкой талией и крутыми бедрами осени шестьдесят третьего года, подходит к столу, клянется говорить правду и начинает с возмущением давать убийственные показания:

– Вы посмотрите на моих девочек! – восклицает она в ярости, – чем они плохи? Вот – Леночка, Черная пантера, – указывает Алиса на покрасневшую до ушей волоокую галичанку Лену Коробейко. – А, вот,

Раечка, Цветок на панели! Чем они его не устраивали? Подсудимый регулярно посещал моё заведение, но вел себя очень странно. Доставал какую-то банку и уходил с ней в угол. Где она, эта банка?

– Вот, – отвечает кто-то, и как по волшебству, на моём судейском столе появляется ржавая консервная банка из-под кильки в томате.

– Вот она! – торжествующе произносит мадам Алиса и продолжает:

Берет, значит, эту мерзкую банку, уходит в угол и там презирает моих девочек, совершая какие-то непотребные действа, которые до глубины души оскорбляют их нравственность. Я требую его сурово наказать, требую кастрировать его по всей строгости закона! А, впрочем, – вдруг, неожиданно смягчается её тон, – если суд сочтет возможным, мы готовы взять его на поруки, попробуем перевоспитать толстунчика!

Может он еще не до конца потерян для общества!

… Алиса здесь больше не живёт… Туманным, быстро темнеющим октябрем 76 года я приелетаю в Ленинград из Херсона с делегацией судостроителей Португалии. Нас селят в Асторию, программа, как всегда, расписана по минутам: разговоры, переговоры, показы, визиты, профсоюзная пьянка. А вслед за ними – бессонница, желтые фонари в промозглой питерской ночи, желтая тоска в номере под крышей. Освещенный фасад мариинского дворца напротив окна, море черного мокрого асфальта, чугунный силуэт царя-всадника… Утром ленинградские профсоюзы выделяют нам огромную Чайку, мы все туда влезаем и едем с местным экскурсоводом по городу. Дама-экскурсовод сидит на переднем сиденье рядом с водителем, я в середине на откидном, а сбоку и сзади – делегаты.

Мелкий моросящий дождь, серый прячущийся город. Въезжаем на площадь Искусств; впереди памятник Пушкину, за ним – чугунные решетки и мокрое великолепие Михайловского дворца. Слева – гостиница

Европейская, справа, перед Театром Оперетты – бывший алисин дом на капремонте. Я бросаю на него взгляд и ощущаю нечто вроде удара током: здание окружает дощатый забор, а на нём огромный плакат:

Смотрите на экранах новый худ.фильм Алиса здесь больше не живёт.

Дама-экскурсовод талдычит об обилии театров на этой площади, я всё автоматически бойко перевожу, а сам вывернул голову и стараюсь, как можно дольше видеть большие темные буквы на грязно-сером, пропитанном влагой бумажном листе: Алиса здесь больше не живёт…

… Я простился с Алисой навсегда утром девятого апреля 1975 года, в центре Москвы, на углу Калининского проспекта и Садового кольца. Довёз её на своей машине из Вешняков, высадил и передал московской подруге Рите. Стоял рядом с Алисой на шумном перекрестке и торопился в МГИМО, нервничал, боялся опоздать, а потому простился с ней как-то бездумно, наспех, чмокнув в щеку, словно она на пару недель в Сочи улетала. Снова сел в машину, поехал, и лишь тогда до меня дошло, что мы уже больше никогда не увидимся, что именно сейчас, только что, как бы умерли друг для друга.

Я ехал и думал о том, что с итальянкой Машей точно также простился в этой же самой Москве день в день раньше на десять лет 9 апреля 1965 года, и что такие совпадения бывают только в книгах, а не в реальной жизни. О том, что через несколько недель Алиса увидит настоящую живую, хоть и навсегда для меня умершую Машу и расскажет ей литературный сюжет о совпадении дат наших взаимных смертей. Думал о том, что где-то там, в каком-то мне неведомом их измерении будут их сиюминутной реальностью разговоры о нашем с ней прощании посреди суетливой толпы, об этом грязном, месяц не мытом Жигулёнке, на котором я последний раз в жизни, провёз Алису по московским улицам…

Суровым тоном я вызываю для дачи показаний гражданина Георгия

Ахметовича Сейфутдинова – свидетеля обвинения от лица оскорбленных гомосексуалистов. Корявой, развратной и скособоченной походкой гражданин Сейфутдинов подходит к столу и начинает говорить.

Я, вдруг, забыл его выступление на суде. Помню, что мы все валялись от хохота, что Гиви говорил на ужасном языке с кавказским акцентом, а вот сам текст за 15 лет из памяти выпал. Пытаюсь вспомнить, но почему-то перед глазами возникает новенький тусклый ручной пулемет на двух ножках, неуютно наставленный на мою машину сегодня во второй половине дня возле нашего ГКЭС, и двух черных солдат в советских касках, вежливо объясняющих, что сегодня здесь ездить нельзя. Сегодня у ангольского народа день траура, а южноафриканские расисты могут высадить десант, чтобы усугубить народное горе, и посему этот квартал объявлен зоной обороны… Я помню, как их горячо убеждал и, наконец, убедил, но не могу вспомнить, о чем говорил Гиви в сентябре 1963 года во время великого судебного процесса над Андреем Степановичем Воробьевым…

Затем имело место выступление прокурора. Выпрямившись во весь рост, стоя рядом с ведром подсудимых (официальное название перевернутого ведра, на котором сидел подсудимый Воробьев) тряся бородой и сверкая очками, Лёха Пирогов произносит торжественные фразы о борьбе за мир во всем мире, о святом долге советских людей плодиться, размножаться, пополняя ряды прогрессивного человечества и тем самым противостоять как американским империалистам, так и китайским раскольникам. Родной сын пензенского прокурора, проучившийся два года на юрфаке и изгнанный оттуда (по его собственным словам) "за правду", Лёха гневно бичует преступников, льющих своё святое семя через ржавые консервные банки прямо на мельницу поджигателей войны, тем самым разжигая пожар вооруженных конфликтов на нашей планете, что, по его словам, было полностью доказано судебно-медицинской экспертизой.

Поделиться с друзьями: