Чаша полыни. Любовь и судьбы на фоне эпохальных событий 20 века
Шрифт:
Утром 25 октября небольшие отряды большевиков захватывают главные объекты города: телеграфное агентство, вокзалы, главную электростанцию, государственный банк и т. д. Нигде они не встречают сопротивления.
Около полуночи министры, получившие вызов на чрезвычайное заседание правительства, съезжаются в Зимний со всех концов города совершенно свободно. Керенский бледный, усталый, с места в карьер сообщает им о том, что он отправляется на фронт собирать верные части. «Я спасу революцию», — заверяет он ошарашенных министров и покидает собрание на машине американского посольства.
Верховный главнокомандующий открыто и беспрепятственно преодолел все большевистские посты. Его узнавали и иногда даже приветствовали, так что история с переодеванием в женское платье это всего лишь один из советских мифов.
Войска не простили Керенскому его поведения во время выступления Корнилова и за ним не пошли. Для него все было кончено, но, что гораздо хуже, для русской демократии тоже.
В 1918 году Керенский эмигрировал и прожил за границей еще свыше полувека политическим изгоем. Уделом его стало забвение. Никому он не был нужен, и никто не желал пользоваться его услугами.
Ну а министры, не получившие от своего лидера никаких указаний, остались ждать победоносного возвращения Александра Федоровича. Пока же они провозгласили временным диктатором Зимнего дворца и Петрограда министра государственного призрения (как теперь бы сказали социального обеспечения) Николая Кишкина — замечательного врача, прекрасного человека, но личность сугубо штатскую и не воинственную. Его заместителями стали Петр Пальчинский и Петр Рутенберг.
Из этих троих только Рутенберг обладал организационными способностями, но что он мог сделать, имея в своем распоряжении небольшой отряд юнкеров и женский батальон так называемых ударниц.
25 октября 1917 года Льву Давидовичу Бронштейну (Троцкому) стукнуло 38 лет. В этот день он преподнес себе, любимому, великолепный подарок — низложил Временное правительство и оказался человеком номер два в большевистской политической иерархии.
Никакого штурма Зимнего дворца, наподобие изображенного в знаменитом фильме Эйзенштейна «Октябрь», в действительности не было. То, что происходило, было не штурмом, а скорее «ползучим проникновением».
Сначала группа в 30–40 матросов через окна но-воровски проникла во дворец. Их вожак, увидев в полутьме картину с изображением конного парада, запаниковал и с криком «Кавалерия!» дал деру. Остальные заметались и были с легкостью обезоружены. Правда, кто-то из них метнул самодельную бомбу, ранившую двух юнкеров. Им оказал медицинскую помощь лично доктор Кишкин. Это и были первые жертвы Октябрьской революции.
После этого инцидента Рутенберг попросил женский батальон покинуть дворец. Батальон ушел, но не в полном составе. Некоторые «амазонки», на свою беду, остались.
Вот что в своих воспоминаниях написал о расправе над ними один из защитников Зимнего дворца юнкер А. П. Синегуб:
«Теперь пулеметы стучали громче. Местами щелкали винтовки. — Расстреливают, — прервал молчание солдат. — Кого? — справился я. — Ударниц… — и, помолчав, добавил: — Ну и бабы бедовые. Одна полроты выдержала… Ребята и потешились! Они у нас. А вот, что отказывается, или больна которая, ту сволочь сейчас к стенке!»
Тем временем операция по овладению главной цитаделью российской власти вступила в решающую фазу. Громыхнула «Аврора» своим холостым зарядом. Вновь где-то началась пальба, а в окна Зимнего дворца полезли новые «гости». Оборонявшиеся захватили и их, но те все прибывали и прибывали, и вскоре количество пленных значительно превзошло число охранников. Тогда и случилось неизбежное: они поменялись ролями.
Проблуждав некоторое время по коридорам и галереям Зимнего дворца, как по лабиринту Минотавра, пестрая группа штурмовиков во главе с Антоновым-Овсеенко обнаружила наконец министров в Малой столовой. Они сидели за большим длинным столом и ждали самого худшего. Антонов-Овсеенко объявил Временное правительство низложенным, а арестованных министров лично доставил в Петропавловскую крепость. Там их не без злорадства встретили царские сановники, «обломки империи», арестованные восемь месяцев назад.
Не все шло гладко. Озверевшая чернь пыталась линчевать арестованных на пути в крепость. Людям Антонова-Овсеенко даже пришлось стрелять, чтобы этого не допустить.
При разгоне погромщиков на Троицком мосту Рутенберг получил легкое ранение в голову. В Петропавловской крепости он оказался в одной камере с известным черносотенцем и антисемитом Пуришкевичем. У этого господина был парадоксальный склад ума, и Рутенбергу нравилось с ним беседовать. Отношения между ними были корректными, почти джентльменскими, хоть они и резали друг другу правду-матку в глаза.
— Будь моя власть, я расстрелял бы вас в двадцать четыре часа, — мечтательно говорил Рутенберг.
— Я сделал бы с вами то же самое, голубчик Петр Моисеевич, но, поверьте мне, в этом не было бы ничего личного, — любезно отвечал Пуришкевич.
Как только Рутенберг оказался за решеткой, он вновь ощутил себя евреем. Факт впечатляющий и по-человечески вполне понятный. Из Петропавловской крепости он шлет в адрес американского еврейского конгресса поздравительную телеграмму в связи с Декларацией Бальфура, признающей за еврейским народом право на восстановление национального очага в Палестине. В том, что эта декларация появилась на свет, есть ведь и его заслуга.
Но его заслуга и в том, что он был единственным евреем, до самого конца защищавшим последний оплот российской демократии. Он не покинул тонущий корабль, не оставил командного поста до самого конца, хотя командовать было уже некем.
Сражаться за безнадежное дело, когда за него уже никто не сражается, — это тоже еврейская черта. Главным источником безграничного идеализма Рутенберга были его еврейские корни, которыми он всегда гордился.
А ведь в толпе, осаждающий Зимний дворец, было полно евреев, забывших о своих корнях. Среди них особо выделяется и по таланту, и по масштабам своей деструктивной деятельности фигура Троцкого.
Казалось, что демоны разрушения вселились в этого человека. Он ненавидел старый мир — и разрушил его «до основания», он презирал демократию, даже социалистическую, — и сокрушил ее. Он обладал организующей волей, холодным умом, демагогическим красноречием и безграничным честолюбием. Революция должна была носить — и носила на первых порах — отпечаток его личности. Созданная им Красная армия была его армией. Личная власть являлась для него и смыслом, и формой жизни.
Свое еврейство он ненавидел, потому что оно было главным препятствием на пути к вожделенной цели. Из-за него он не мог стать тем, кем стал Сталин. Не важно, что Сталин был грузином и сыном сапожника. Важно, что он не был евреем.
Троцкий порвал со своей семьей, отрекся от своего народа, осквернил веру отцов. Все это не помогло. Он был и остался евреем. Ничто не могло изменить этого факта.
Какая это все-таки несправедливость судьбы, когда дурацкие предрассудки являются непреодолимым препятствием для целеустремленного человека.
Много лет спустя, в мексиканском изгнании, какой-то журналист спросил Троцкого, нет ли в его революционном рвении чего-то от неистовства еврейских пророков. Троцкий рассвирепел, вышел из себя.