ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:

Я ответил спокойно:

— Я никогда и ни в чем тебе не отказывал.

Он продолжил:

— Ты все еще неправильно истолковываешь мои слова. Я имею в виду другую верность, нежели та, о которой думаешь ты. Я имею в виду верность поистине отверженных, их непрерывный заговор против понимания жизни, свойственного другим людям. Я представляю себе вот что: мать, настоящая человеческая мать, прощает своему ребенку любой проступок, потому что она прощает себе самой. Это человеческий инстинкт. Мы не можем иначе: мы вынуждены придумывать оправдания для своих действий. Наша кожа это наше жилище. Я понимаю: между тобой и мной не может быть никакой связи, не созданной Природой. В этом — после долгих лет, заполненных грезами и несбыточными желаниями, — я вынужден признаться своей душе. Ты не моя мать: просто потому, что ты мне не мать. Но ты когда-то простил мне, как могла бы простить только родная мать. Я знаю, ты в тот день устыдил десять тысяч матерей, которых в похожем случае сбили бы с толку распространенные в мире предрассудки. Ты не можешь забеременеть от меня, как и я не мог бы выносить в чреве ребенка. Природа говорит «нет». Она еще до того, как все началось, сказала свое «нет». Подобные вещи в нас уже упорядочены, заданы, предустановлены. Беременность свершается в матерях. Они не сами беременеют. Просто в них беременность вызревает. Но ведь и в нас с тобой есть ОНО, которое разрастается. Мы попытались стать единым телом, единой плотью. Природа нам в этом отказала. Те немногие капли крови, которыми мы когда-то обменялись, в результате пищеварительных процессов в наших организмах давно забылись и стали недейственными. По нашим губам текло больше крови убиенных животных, чем слюны, которой мы обменивались при поцелуях. Нас с тобой гонял по кругу бич нашего предназначения. Мы уже лишили себя права на какую бы то ни было вечность; но не получили за это земной награды. Мы держались вместе, как редко держатся друг за друга два человека; мы совершили много анархичных поступков, но еще никогда не радовались своим преступлениям. Мы несли свою вину как тяжелую ношу, которую нельзя сбросить. Нам не хватало мужества, чтобы поспорить с Высшим Распорядителем, мы всегда обманывали только людей, которые в любом случае наполовину слепы, наполовину глухи и наполовину безумны. Нам не хватало радости и внутренней умиротворенности, уверенности друг в друге. Тайны, хранимые нами от мира, постепенно стали такими немногочисленными, что мы давно не дотягиваем до общераспространенной нормы обмана. Я вынужден вновь и вновь признаваться себе в одном и том же: я так и не смог превозмочь убийство Эллены или забыть о нем. Оно как ров, через который я не в силах перепрыгнуть. И все же я чувствую, что мои самообвинения поблекли. Я не прощаю, не обеляю себя; но само время оттесняет меня от моей вины. Место действия этой вины блекнет. У меня остался лишь страх перед несправедливым приговором. Я не переживу, если вдруг теперь меня начнут обвинять чужие люди. Они, убивающие животных, но ничего не знающие об убийце, говорят, что через двадцать или двадцать пять лет такое преступление уже не подлежит наказанию. Прошло чуть больше десяти лет. Мне нужно дождаться, пока пройдет двадцать или двадцать пять, тогда я обрету неоспоримую гражданскую свободу. Твои дружеские чувства ко мне так долго не продержатся. Ты сбежишь. Твоя верность превратится в руины, поскольку Природа сказала «нет». Я не хочу признавать решение Природы, потому что иначе я попаду на виселицу. Мой протест должен обратиться и против Бога, потому что всякое разделение и преткновение имеет основание в Нем. Он думает… или Оно думает и действует в нас. — Может, когда-нибудь мы с тобой откроем некий упорно замалчиваемый лучший закон. Втайне я надеюсь на это. Но я знаю, что сам он к нам не придет. Это мы должны отправиться на поиски. Мы должны сжечь за собой мосты, которые могли бы вернуть нас к обычной жизни. Друзья оказались нашими искусителями. Эгиль был моим искусителем. Гемма — твоим. Мы не вправе возвращаться назад. Иначе мы потеряем всю свою юность из-за одной ошибки. — Я не хочу заклинать тебя прислушаться к моим словам; но подозреваю, что, если ты этого не сделаешь, судьба рано или поздно поднимет тебя из супружеской кровати, возьмет за руку и заставит увидеть собственными глазами, как я гибну под рукой палача. Или — как сам бросаюсь между мельничными жерновами. И как они перемалывают плоть, которая хотела единения с твоей плотью. И тогда тебе придется понести наказание, равносильное моему: лишиться подлинной жизни… быть неописуемо одиноким. Я не хочу угрожать. Да и по какому бы это праву? Нет-нет, не страх, не беспорядочное мельтешение образов выберу я как средство, чтобы встряхнуть тебя. Я просто уверился в том, что я всегда домогаюсь от тебя большего, чем ты — от меня. Я хочу продолжения нашей общности. Хочу безусловного единства с тобой, хотя такое единство, как утверждают верующие, возможно только между душой и Богом. Но я хочу этого с тобой. Я вот-вот лопну от тоски по такому единству. Я согласился бы прямо сейчас умереть, и без страха, если бы это помогло устранить возникшую между нами трещину. Я настолько одержим, что мог бы пожелать, чтобы ты получил тяжелые ожоги и врачи, сняв кожу с моих мышц, пересадили ее тебе…

Он говорил очень тихо. Я спокойно поднялся на ноги, подошел и обнял его сзади. Он же, не шелохнувшись, продолжал говорить оконным стеклам.

— Моя подлинная потаенная греза такого не хочет. Это один из бюргерских вариантов решения проблемы. Ложное представление, продиктованное отчаянием. Мимолетная неудачная фантазия… Я не хочу окольных путей, ведущих через несчастье, боль и извращение. Я предпочитаю прямой путь к нашему кровному родству. Я хочу настоящего, тысячекратного, предвосхищенного на небесах наслаждения. Я не хочу тебя принуждать, ибо я по натуре не насильник. Я хочу тебя соблазнить, как любой истинно любящий соблазняет другого человека. Я не собираюсь сталкивать тебя в Безвозвратное: ты должен прежде сам преодолеть все сомнения; и я ничего не захочу, пока ты мне клятвенно не подтвердишь, что этого хочешь ты. Что ты сам хочешь познать Бездонное. Что хочешь спускаться ко мне, ступень за ступенью, пока где-то там, в гротах вины и заблуждений, мы не врастем друг в друга. Я не знаю, насколько я отвратителен; но догадываюсь, что должен принять себя таким, какой я есть, и признать, что уже прошло то время, когда я был невиновным — был гонимым животным, не знающим своего пути. Я убил твою первую возлюбленную. Я этого не хотел. Я хотел быть твоим поверенным{430}. Я не имел никакого представления о своих возможностях. Я вместе со своим намерением потерпел крах, потому что был тогда еще в детском возрасте. Я думал, добро и зло это гири, с помощью которых удобно взвешивать деяния мира. Я поспособствовал тому, что Гемма была разоблачена, представлена в сомнительном свете, изгнана. Я тогда все еще хотел быть твоим поверенным и имел определенное представление о применяемых мною методах и их воздействии… Но теперь мое деяние уподобилось брошенному в воду камню. На поверхности образовались круговые волны. Круги эти расширяются. О камне больше никто не вспоминает{431}. Причиной волн могла бы быть и рыба или пузырьки болотного газа. — Речь о том, проиграл ли я и на этот раз, была ли моя попытка напрасной, нанес ли я тебе неисцелимую рану… или я сумею тебя убедить, что нам необходимо сохранить нашу дружбу… что для нас обоих поздно искать маленькое счастье, что мы либо подлежим уничтожению, либо избраны для исключения… для нового варианта Природы: быть бастардами… Бастардами, отлученными от всякого родства, не имеющими никаких обязательств, кроме одного: держаться друг за друга, как подлинные союзники, подлинные братья.

Он не мог больше говорить. Он беззвучно плакал.

— Я хочу того же, чего хочешь ты, — сказал я ему в спину.

— Я не притворялся, — ответил он. — Я хочу чего-то… чего-то низкого, порочного, хочу эксперимента с исступлением. Я хочу быть так близко к тебе, как хирург, который вскрывает твой желудок или разнимает на части коленный сустав… для которого ты всего лишь машина, и он может перебирать ее шестеренки. Но только я не перестану любить тебя, даже занимаясь этим грязным делом. — Ведь я тебя не знаю. Я до сегодняшнего дня видел тебя обузданным. И ты, поскольку чувствовал на себе эту узду, мало-помалу стал жалким, бездарным, непривлекательным человеком.

Я ответил, всецело ощущая себя тем отвратительным ничтожеством, о котором он только что говорил:

— Значит, мы снова будем испытывать друг друга, друг к другу примериваться.

— Нет, — сказал он, — для этого уже слишком поздно. Теперь лучший из нас двоих должен уподобиться худшему. И должен сделать это, не колеблясь, даже если из человека он превратится в животное. Сегодня мы порвем друг с другом. Или объединимся. Мы в самом деле растеряли высокомерие. Мы — жуткие существа. Если нам необходимо и сегодня выдерживать друг друга, мы должны любить друг друга как одержимые, подставляя свои сердца под обжигающие царапающие лучи. И еще мы должны верить в реальность собственного бытия — в это отклонение, эту единственную в своем роде судьбу. Пока не закончится важный для меня срок — двадцать или двадцать пять лет. Это определяют юристы. И только тогда сможем мы опять, как сегодня, поговорить о решениях и их изменении. Сейчас первая половина пути уже завершилась. Нам нужны новые клятвы.

Он повернулся ко мне. Его лицо было бледным. Бесконечно спокойным и красивым. С сожалением должен признать, что поразило оно меня только в начале. Хотя потом — — — Все признаки возбуждения с него исчезли, и даже внешние следы прожитых лет словно отвалились: первые морщинки на коже, тени, образующиеся от взглядов, которые мы обращаем внутрь себя… Нет, его лицо не имело ни малейшего сходства с тем, что он говорил. Поток мыслей, казалось, с лицом не соприкасался. Тутайн стоял, в этой чудной просветленности, и ждал моего слова. Я положил дрожащие руки ему на плечи. И наконец сказал:

— Я не знаю, куда нас приведет твоя воля. Но нахожу, что от меня ничего не зависит; возможно, я худший из нас двоих. Если ты переоценил мои способности, ты пожнешь скудный урожай. Возможно, я уже настолько обуздан, что будет трудно заставить меня вновь одичать. Это всё ты должен обдумать. А свое слово я тебе даю.

Он рассмеялся. Сказал:

— Я не думал, что это получится так легко.

Он грубо схватил меня и притянул к себе. Я почувствовал боль в запястьях, стиснутых его пальцами. Он накрыл мое лицо своим лицом. Запрокинул мне голову и прижался широко открытым ртом к моей шее. Я почувствовал на горле два ряда его зубов; но зубы тотчас превратились в губы. И эти влажные губы слизывали теплые жемчужинки, хлынувшие из его глаз. Потом он меня оттолкнул. — —

И начались дни молчания, какого еще никогда между нами не было. Непрерывного молчания. Молчания без единого слова. Тутайн думал, ломал себе голову, совершал преступление — в том смысле, что мысли его ни на чем не могли остановиться. Он не отходил от меня ни на шаг. Но не произносил ни слова. И, как ни странно, мой рот тоже оставался закрытым. Мы проводили время, как двое немых. По вечерам перепахивали ногами дорожную пыль. Потом молча заползали каждый в свою постель, как люди, которые сердятся друг на друга. Я вспоминаю, что часто лежал ночами без сна; широко открытыми глазами рассматривал тьму и те образы, которые, без разбору, вытряхивал в нее мой мозг: размалеванные личины; стебли травы; горящих кроликов; рожающее северное сияние; серую листву, нарисованную тушью на бумаге; воробьев, которые выклевывают из расколотых костей костный мозг; человеческий живот, превращающийся в гигантскую слоновью печень; танцующие звезды, не удерживаемые гравитацией; капли дождя, оплодотворяющие глубинных рыб; прочитываемые буквы, соединяющиеся в нечитаемые слова… Мир, который не держится ни на какой мысленной или ассоциативной связи. Только зрительные образы… Сердце мое колотилось. Я чувствовал стеснение в груди.

Однажды в полдень Тутайн — как если бы этих гнетущих дней вовсе не было — снова начал говорить. Он взял меня под руку и спросил:

— Если бы я дал тебе яд и предложил его проглотить, ты бы согласился?

— Возможно… Возможно, я проглотил бы его, — сказал я, слегка запнувшись, — если бы это принесло тебе несомненную пользу.

— У меня есть яд, — сказал он с расстановкой, — и я бы хотел, чтобы ты его принял.

Кажется, я не почувствовал ничего особенного, когда он это сказал. Во всяком случае, у меня не возникло мысли, что через считаные часы я умру. Хотя я уже решился принять яд. Мои ощущения были притуплены, разум оцепенел, жизненные силы дремали. Ни о каком будущем я не думал. Полагая, что будущего для меня нет. Момент был невыразительным, исполненным умственного беспорядка. Бывают такие тусклые минуты, подобные мутным туманным ландшафтам. Когда мы, не сопротивляясь, смиряемся с безумным приговором, вынесенным нам фактами.

Тутайн отломил головку маленькой ампулы из коричневого стекла, высыпал ее содержимое в кубок, достал вторую ампулу — как мне показалось, другого размера и цвета, — отломил головку, высыпал содержимое туда же, сверху налил воды и потребовал, чтобы я это выпил. Я взял кубок, поднес его к губам и стал медленно пить, пытаясь распробовать вкус раствора. Вкус был пресным и одновременно горьким. Тутайн внимательно смотрел на меня, вроде бы с одобрением.

Кажется, мне понадобилось довольно много времени, чтобы проглотить жидкость. Когда я поставил пустой кубок на стол, Тутайн сказал:

— Это яд; но не настолько сильный, чтобы он убивал, и не оказывающий неприятного воздействия. Возможно, он тебя оглушит, лишит некоторых ощущений и разрушит в тебе сдерживающие барьеры.

Я робко смотрел на него. С ощущением, что мое доверие к нему и к себе подорвано. Конечно, я всерьез не готовился к смерти; но глухо стучащее сердце намеревалось принести какую-то жертву. И теперь я почувствовал себя обманутым.

— Ты ведь дружишь с доктором Бостромом… — разочарованно сказал я.

— Наконец образовалось созвучие! — крикнул он в мое опечаленное лицо. — Кто не пожалел своей жизни, отдает и тело, и душу. Твой труп не сопротивлялся бы мне; но теперь все прикосновения и проникновение будут иметь место в жизни.

— Я в самом деле не понимаю… — сказал я смущенно.

— Кто же поймет дьявола? Ты — роскошный экземпляр человека. А я только искуситель, — сказал он{432}.

— Ты должен мне объяснить… — пробормотал я, уже полностью со всем примирившись.

Поделиться с друзьями: