Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Шрифт:
– Можно пройти?
Старший говорит: «Меня зовут Николай Иванович, а это Сережа, мы сотрудники госбезопасности. Нам надо с Вами побеседовать».
Показали удостоверения. «Николай Иванович» высыпал на стол из большого почтового конверта плотной бумаги кучу маленьких фотографий.
– Посмотрите, кого Вы здесь можете узнать?
Смотрю на ковер из маленьких, скверных фотографий. Начинаю кое-кого узнавать – Машу Сперанскую, переводчицу и славистку из Германии, Любу Хормут – известную продюсершу фирмы грамзаписи «Ариола-Евродиск», возлюбленную Давида Ойстраха. Узнаю на фотографиях и других людей, с которыми я общаюсь по работе и не по работе. В основном это иностранцы.
– Все эти люди шпионы, – говорит Николай Иванович, который впоследствии иногда становился Иваном Ивановичем. Замечаю, что он пьян и пьян сильно.
– Это опасная шпионская сеть, о которой мы с Вами должны серьезно поговорить, и Вам для этого надо будет завтра зайти к нам. На улицу Наташи Кочуевской в дом такой-то. Этот дом я в последствии назвал ступкой – там всем «неблагонадежным» дробили мозги и не только…
Ушли. Настроение у меня испортилось. Тогда я еще не понимал, что настроение у меня испортилось на всю оставшуюся советскую жизнь, что этой легкости, солнечности, восторга бытия я уже никогда тут больше не испытаю. Мое счастье длилось неполных три года.
Кстати, ступку на улице Наташи Кочуевской, куда меня для «бесед» вызывали, снесли. Нет больше ступки. Искал я ее там уже в новые времена. Вместо ступки – пустое место. Рядом – новые шикарные дома. Получается так: лубянский бизнес победил в Москве извечное лубянское палачество. А я так хотел туда зайти… Там было интересно… Маленький такой особнячок. Типичная застройка начала девятнадцатого века… Купеческий дом среднего достатка… С одной дверью. Дверь деревянная, как в баню. Туда заходишь – а там с двух сторон стоят бульдоги с автоматами. А за ними – стальная литая дверь. Эта дверь была без замка. Открывалась только изнутри… Врата ада. А за ней – коридоры, коридоры, лестницы вниз и целые этажи под землей. Кабинеты, кабинеты, да так много, что непонятно, как это все в одноэтажном особнячке помещалось. Какое-то особое, гэбэшное расширение пространства… В кабинетах пахали день и ночь следаки…
Кетцалькоатль и Тескатлипока
В какой-то момент мое внутреннее развитие остановилось. Моя игра становилась все менее убедительной. Каждое новое произведение повергало меня в ужас. Его структура и форма были мне ясны (спасибо педагогам – научили), но «содержание» произведения оставалось для меня загадкой, тайной, которую я не мог разгадать. Где оно, что оно, это пресловутое содержание, понимает ли его кто-нибудь? Или все играют только интуитивно? Более или менее хорошо воспроизводят звуки, не понимая смысла музыки? Я упорно думал об этом и на лекциях в консерватории, и на «крыше» у художника Ильи Кабакова, где происходили посиделки московских интеллектуалов. Слушал однажды там лекцию «О Боге» философа Травкина, которому глядели в рот многие московские карбонарии, сладко содрогаясь от кухонной свободы слова. Слушал и думал про себя: «На кой мне Травкин и его Бог? Что это я тут уши развесил? Поможет мне эта лекция что-то понять в содержании музыкального произведения? Нет, черт побери!»
«Крыша» Кабакова была огромной мастерской с невероятно высокими потолками, там можно было при желании разместить целый батальон карбонариев. Цветы, вьюны, печка.
Травкин сидел на стуле в середине зала на маленьком возвышении, как на сцене, и, опустив голову, доказывал уже третий час существование Бога. Очень убедительно. Его слушали молча. Курили. Нейгауз играл через колонки проигрывателя ми-минорный концерт Шопена, со вкусом у этих господ было все в порядке. Наконец, Травкин голову поднял, улыбнулся детской улыбкой и замолчал. Перешли к дебатам. Боже мой, что тут началось!
Почти все интеллектуалы были лысые, носили большие бороды. Большие их головы напоминали кегельные шары. И эти кегельные шары за полчаса не оставили от Травкина с его Богом камня на камне. Они знали все! Все и даже больше. Первый кегельный шар обозвал Травкина болваном и уничтожил его при помощи Спинозы, Ньютона и Бэкона. Второй обозвал идиотами их обоих и опроверг тезисы Травкина и первого кегельного шара с помощью Вед и Упанишад. В бой вступили другие кегельные шары. Начался парад сотрясающихся бород. В бою было задействовано все и вся – Моисей и Кришна, Бердяев и Флоренский, Маркс и Блаватская, Молох и Астарта и даже совсем уже непроизносимые ацтекские божества – Кетцалькоатль и Тескатлипока.
Я сидел на стульчике подальше от Травкина и скучал. Меня тошнило от собственной глупости. Не дожидаясь конца дебатов, я ушел. Спускаясь с двенадцатого этажа, приметил пару топтунов, дежурящих на лестничной клетке. Все кончено, сказал я себе, я никогда не буду таким умным. А ведь это не гении, а обычные московские физики, математики, инженеры. Как же мне понять музыкальных гениев, если я инженеров не понимаю?
А ведь я не только хотел понять содержание музыкального произведения, его скрытый смысл, мне хотелось влезть в души композиторов, пережить, ощутить то же, что они ощущали, когда писали свои вещи, мне хотелось ими манипулировать, овладеть сакральным знанием сути музыки.
Сгорая от стыда, я решил бросить концертную деятельность и пойти работать в скорую помощь.
Марк Малкович
В июне 1976 года я неожиданно для самого себя оказался в Америке. Никаких планов посылать меня в Штаты у Госконцерта не было, но туда вдруг заявился обаятельнейший человек, Марк Малкович, и растопил ледяные сердца чиновников. И всего за несколько недель состряпал договор. Марк воспользовался историческим моментом – СССР решил тогда поиграть с Западом в «разрядку международной напряженности». Малковичу позволили пригласить меня в Штаты, чтобы доказать американцам, что советские – тоже ничего, не дикобразы, на рояле играть могут.
Марк Малкович сделал деньги на химических заводах и вел жизнь миллионера. Но, как он сам говорил, от запахов на его химических заводах его всегда тошнило. Марк безумно любил классическую музыку. Бросил все и сделался пожизненным директором музыкального фестиваля.
Я вылетел из Москвы в Нью-Йорк. Волновался – это был мой первый трансатлантический рейс. Аэропорт Кеннеди. Поразился невиданными размерами залов и чудесной архитектурой Ээро Сааринена. Услышал несколько раз повторенное объявление, коверкающее славянские фамилии: «Мистер Гаурилоу, Вас ждет мистер Малковик там-то». Побежал, нашел место встречи. Марк расплылся в сердечной улыбке, обнял меня, повел какими-то коридорами на другой терминал, к частным самолетам. Я таращил на все глаза и старался запоминать увиденное, чтобы потом рассказать маме и друзьям. Сели в небольшой самолет. И вот, мы уже парим над Гудзоном – вид на небоскребы Манхэттена завораживал. Башни Всемирного торгового центра гордо возвышались над потрясающим городом. Подаренная французами Статуя Свободы на островке, наоборот, была гораздо меньше, чем я ожидал – чуть повыше кремлевских башен.
Марк подмигивает мне и нажимает кнопку на пульте в стенке какого-то шкафа – открывается бар. В баре – десятки бутылок с разноцветными этикеткми. Марк нажимает вторую кнопку – из стены выезжает глубокий ящичек с кубиками льда. Пили мы русскую водку с американским льдом.
Прилетели в Ньюпорт в штате Род-Айленд. Причудливо изрезанная береговая линия океана, острова, частные красивые дома. Вандербильд, Кеннеди, Морганы. У Марка – большой дом с роскошной обстановкой. В семье четверо детей, в младшую дочку, шестилетнюю проказницу Кару, невозможно было не влюбиться. Кара каталась на моей шее. Мы бегали по пляжам.
Мне показали грустную мать великих сыновей Кеннеди, сидящую на веранде, босую, в легком белом хитоне и глядящую в подзорную трубу на океан. Кого или что она хотела там разглядеть?
Для меня все тут диковинно. Но и я вызываю удивление у американцев – прежде всего моим хорошим английским. Не зря мне в детстве нанимали гувернантку-англичанку. Спать меня укладывают в огромной гостевой спальне, в кровати с балдахином. Просыпаюсь. Марк и все его домочадцы радуются моему пробуждению и желают мне доброго утра. От нетерпения собрались в ночных рубашках вокруг моей постели, как гномы вокруг спящей Белоснежки, и ждали, пока гость раскроет глаза. Чувствую себя каким-то русским чудом-юдом, смеюсь. Они тоже смеются.