Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Шрифт:
Мой первый в Америке концерт – во дворце Вандербильтов на авеню Окрпойнт. Во дворце – умывальники из серебра, раковины из розового мрамора, ручки из черного дерева. Малкович покупает мне джинсы, шляпу Стетсон и ковбойку – и я сразу становлюсь похож на американца. B таком костюме играю «добровольный» концерт то ли у Кеннеди, то ли у Рокфеллеров. Принимают меня везде радушно.
На концерте у Вандербильтов я играл легко, как будто песенку пел. Душа летела навстречу приветливым американцам. О, если бы люди на моей родине хотя бы доброжелательности, вежливости научились у американцев. Хотя бы их белозубой улыбке, над которой они так любят издеваться. На следующий день газеты Ньюпорта были полны теплых рецензий. Помню один заголовок:
Gavrilov – from Russia with love!
Вдребезги разлетелись тогда мои советские стереотипы, я полюбил Америку. Я дружу с семьей Малковичей до сих пор. 31 мая 2010 года Марк Малкович ехал на своей машине в Миннеаполис на встречу с одним из своих трех сыновей. По дороге его машина перевернулась. Марк погиб.
Румыния
Весной 1977 года – гастроли в Румынии. А у меня за день до отправления – температура, кашель, простуда. Что подумал бы в этой ситуации нормальный музыкант в нормальной стране? Надо лечиться. А что думает артист советский? ОНИ решат, что я специально не хочу ехать в социалистическую страну! Заподозрят в злостной нелояльности и вообще выпускать перестанут. До сих пор я ездил только в Польшу с Кондрашиным в 1975 году и на «Пражскую весну» в 1976. От остальных социалистических поездок удавалось отбрехаться без скандала. Температура, простуда? Ничего, не сдохну! Хоть раз в год надо «сосиски сраные» посещать. Зашел в Госконцерт, забрал у «заботливого» референта бумажки (на Вас лица нет!), откланялся и улетел в Бухарест. Румыния, так Румыния. Должно быть живописно. Хуже чем в совке все равно не бывает! Нет, бывает, и еще как.
Встретила меня высокая, отчаянно молодящаяся крашеная блондинка. Переводчица. Шляпка, белый плащ, перчатки. Нос крючком, губы – как черви, выражение лица – брезгливое, сардоническое.
– Здравствуйте, Андрей, меня зовут Нонна Фурман.
Рассказал потом в Москве Алику Слободянику о моей «переводчице». Алик вздрогнул и нахмурился.
– Эта твоя Фурман – самая ядовитая тамошняя стукачка и провокаторша.
Я был, кажется, единственным артистом, на которого Нонна не настучала.
Бухарест – красивый город. Зал «Атенеум», где мне предстояло сыграть 24 этюда Шопена, просто замечательный! Но отель! Развалина. Вода – с четырех до восьми. Электричество – с восьми до одиннадцати. Я от неожиданности открыл рот и так до конца гастролей его не закрывал.
Нонна наслаждалась моей реакцией. Ей вовсе не требовалось меня «провоцировать» на ругань в сторону диктатуры Чаушеску и на «очернение» социалистической действительности Румынии. Сама страна провоцировала более чем достаточно. Хочу, впрочем, подчеркнуть – не бедность и убогость поразили меня в Румынии, бедность была мне известна не понаслышке. Как и в СССР, больше всего поражало и возмущало несоответствие идеологической картины мира и реальности. Уровень жизни тогдашней Румынии был существенно ниже советского. А идеологический и «прямой» гнет клана Чаушеску – наоборот, выше и жестче брежневского.
Я проголодался. Нонна потащила меня на вокзал. Такие вокзалы я видел только в кино о войне. Кругом нищие. Закатывают глаза. Демонстрируют культяпы. Море цыган. Беспризорники попрошайничают. Инвалиды. Грязь, вонь, шум, гам. Черт меня дернул притащиться в этот ад, да еще с простудой! Нонна купила мне «гогоши» – нечто среднее между пончиком и хачапури. Я еле эти гогоши прожевал. Нонна осведомилась глумливо, понравилась ли мне румынская еда. Гогоши были так себе. Подарили мне дикую изжогу. Надо было репетировать и заниматься.
На мой концерт в Бухаресте пришла нарядная, интеллигентная, культурная публика. Откуда? Повзрослев, я понял, что духовная культура умирает не так быстро, как материальное благополучие. В середине семидесятых в Бухаресте еще жили старые, докоммунистические поколения, носители европейской культуры.
Диктатура и государственный идеологический гнет подчас стимулируют духовное развитие человека даже больше, чем свободное общество. Человек идет к Баху и Моцарту и погружается в их музыку для того, чтобы не слышать назойливого шума настоящего. К сожалению, возможности этой протестной культуры, или культуры отчужденных от реальности людей, невелики. Люди, как и металлы, устают. Устают жить, устают бороться. Задыхаются в своих нишах.
Концерт в Бухаресте получился на редкость удачный! В болезненном состоянии я играю лучше, чем в здоровом. Откуда эта странная аномалия? Сильная болезнь, конечно, не помогает играть, только разрушает. Не убивающая, а только мучающая нас, хворь заставляет серьезнее относиться к исполнению, концентрировать все силы, использовать душевные резервы, те самые, в которых хранятся тайные энергии, драгоценные лучи, святая святых творчества.
Я вел себя с Нонной подчеркнуто галантно, сахарно-вежливо. Я чувствовал, что этого требует каждая клеточка ее ядовитого, закомплексованного существа. Играть великосветскую даму в таких декорациях, на такой сцене было не только трудно, но и унизительно. Нонна боялась, что над ней жестоко насмеются. Этот страх порождал постоянную готовность к отпору и к мести. Отомстить Нонна могла только доносами.
Мы поехали с концертами по стране. Тимишоара, Тыргу-Муреш, Клуж, Байя Маре. Чудесная природа, красивые города, живописные улочки. И везде – бедность, разруха, грязь, цыгане, нищие, беспризорные дети, голод. А народ – красивый, породистый. Мне хотелось там в Румынии кричать во все горло: «Как же вы себя довели до такой жизни, люди?!» Но я ни разу не крикнул. Ни в Румынии, ни в совке. Отыграл свои гастроли. Расцеловался на прощание с Нонной, которая со мной явно расслабилась, не злобствовала, даже с красивыми дочками познакомила. И улетел в Москву.
Антон
Не верьте исполнителям и профессорам, утверждающим, что музыка такого-то композитора должна звучать так-то и так-то. Это снобизм. Кто знает, как должен звучать Бетховен? Он сам этого толком не знал! Изменял отношение к собственным вещам и играл их по-разному. А затем почти совсем оглох, стал слышать музыку искаженно и в этом состоянии наткнулся, как Колумб, на новый музыкальный континент, совершил удивительные открытия…
Антон Киреев стал моим другом на первом курсе консерватории. Худенький мальчик в толстых минусовых роговых очках. Большой лоб, нос картошкой, грустные карие глаза. Говорил он всегда немного в нос.
Антон имел красный диплом и поступил в консерваторию из Гнесинки без экзаменов. Консерваторию закончил тоже только на пятерки. Антону не нужно было готовить домашние задания или записывать за профессором на лекции – он обладал удивительной памятью и запоминал лекции целиком, почти дословно. Даже тогда, когда, казалось, их и не слушал. В 20 лет он знал все на свете. Есть такие люди – их знания приходят не из книг, даже не из личного опыта, а даются им свыше. Его блестящие способности и обширные знания не превратили его, однако, в педантичного консерваторского всезнайку, потому что он обладал чудесным чувством юмора и воспринимал самого себя критически и не без иронии.
Антон был мастером словесных игр. Говорил тихо, как бы про себя.
– Певица может быть голосистой, а певец может быть только голосатым или голосоватым, не правда ли, Андрей?
Антон придумал смешное слово для обозначения публики – «сторож». Сто рож. Это прижилось, после концертов мы спрашивали друг друга: «Ну как? Сторож в столице был хороший? Понимающий?»
Антон рано и неудачно женился на студентке, у них были маленькие дети, все они ютились в ужасной квартире, недалеко от консерватории. Антона любили и педагоги, и студенты. На рояле он играл очень своеобразно. Антон никогда никому не подражал и, кажется, даже не собирался у кого-то учиться. Его игра убеждала. Мне не нужно было с ним говорить. Мы часто молчали по нескольку часов и при этом интенсивно обменивались информацией и энергией на каком-то другом уровне бытия. Нечто подобное я испытывал в последующей жизни только с Рихтером. Излучение Славы было темным, разрушительным, вагнерианским. Антон излучал тепло и внимание к ближнему. Его аура походила на теплое, очень русское свечение души Петра Ильича Чайковского…