Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чехов плюс... : предшественники, современники, преемники
Шрифт:

Посмертная судьба этих двух писателей оказалась очень разной. О Чехове сказано в «Жизни и судьбе» Василия Гроссмана: Чехов у нас разрешен, потому что не понят (ни властями, ни читателями). Можно ли сказать, что Розанов был запрещен, потому что так уж точно понят? Вряд ли. Ведь грандиозность Розанова и залог того, что он навсегда останется в русской литературе, не в отдельных его темах, как бы оригинальны или пророчески ни были их разработки, а в его методе, принципе, структуре мысли, особой розановской логике. Может быть, и слава Богу, что «всю жизнь и после жизни» – «никакой известности. Одна небезызвестность»? [405] Ведь Розанов модный, превращаемый в икону, ставший моделью для многих маленьких Розановых современности, – это то, что показалось бы ему самому мрачнейшей перспективой.

405

Ерофеев Венедикт. Василий Розанов глазами эксцентрика // Laterna magica: Литературно-художественный, историко-культурный альманах. М., 1990. С. 106.

Розанов – то есть тип россиянина, воплотившийся в нем, – не раз становился чеховским героем. Отдельные его черты узнаваемы в герое рассказа «На пути»: в каждой своей идее, которая овладевала им безраздельно, идти до конца, не допуская компромиссов. (Пришел к выводу, что в разделе Бога и пола повинен Христос – повел атаку на Христа и христианство. А потом столь же безоглядно устремился за идеей Христа.) Или, подобно герою «Убийства» Якову Терехову, который стремился веровать по-особому, не как все, и всю жизнь искал свою веру, – Розанов на всю жизнь ушел на поиски своего внутреннего, персонального Бога, не похожего на других богов.

Розанов задолго до смерти носил в себе апокалипсис, заранее пророчески предчувствуя его наступление. Но как российский обыватель, как живой человек, был ошеломлен пришедшим в Россию апокалипсисом, растерялся от неожиданности того, неизбежность чего для него как мыслителя и писателя была давно очевидна. Как-то реагировал бы на апокалипсис Чехов?..

Рядом с апокалиптической горячностью и холодностью Розанова, с его напряженной религиозной рефлексией, чеховская внерелигиозность, признание в незнании настоящего Бога – не есть ли презренное для ангела Апокалипсиса теплое? Нет. Говоря: «Между есть Бог и нет Бога лежит громадное поле, которое с трудом проходит истинный мудрец», – Чехов говорил о своем твердом выборе, непрекращающихся исканиях веры. И здесь еще одна точка схождения с Розановым.

Розановская трилогия родственна той линии в мировой литературе, которая идет от «Тристрама Шенди», через «Евгения Онегина» к «Улиссу» и остается одной из самых оригинальных русских и всемирных книг XX в. Русская литература пошла не розановским путем: сюжет в прозе – не умер, роман остался жив, драматургия последовала за Чеховым. Литература преодолела апокалипсис, но постоянно на него оборачивалась.

«Все мы» Чехова и «Мы» Евгения Замятина

К нашим дням приложимы многие из характеристик той эпохи, в которую жили Чехов и его герои. Иные сейчас рушатся авторитеты, смутно вырисовывается новая телеология. Но, как и сто с лишним лет назад, «все шашки теперь смешались» (П 3, 111), и снова на «мучительных размышлениях… изнашиваются наши российские умы» (П 12, 35). Говоря словами Евгения Замятина, «от нас, от нашей эпохи Чехов неотделим никакими оврагами: он связан с нами прямой линией – кратчайшим расстоянием». [406]

406

Замятин Е. Сочинения. М., 1988. С. 333. Далее ссылки на это издание в тексте, с указанием страницы. Курсив мой. – В. К.

Среди множества проблем, затронутых Чеховым и звучащих актуально сейчас, в начале нового века, одна представляется особенно значимой. Назовем ее проблемой самоидентификации человека: я и мы, осознание, разделение, противопоставление или соединение этих понятий; соотношение личности и надличностных начал. Каждый человек всю свою жизнь стоит перед этой проблемой, к ее решению в известном смысле сводится работа сознания и практическая деятельность каждого.

Я – уникальное, ни с кем не сравнимое, никем не заменимое существо. Но всегда велик и разнообразен круг тех мы, к которым я принадлежит. Родные. Друзья. Коллеги. Сверстники. Земляки. Единоверцы. Соотечественники. Братья по разуму…

Осознание принадлежности к тому или иному мы, истинно оно или ложно, – источник поведенческих ориентиров, уверенности в своих действиях.

«Мы из гаек грузила делаем», – говорит чеховский злоумышленник.

«Кто это – мы?»

«Мы, народ», – уверенно отвечает он и тут же бессознательно подменяет идентификацию: «климовские мужики, то есть». (Ироническое чеховское предостережение в будущее: как легко впасть в ложное преувеличение не только своего я, но и своего мы, говоря от имени народа.)

В русской литературе идентификация мы существенно разнится у разных писателей, в разных произведениях:

от пушкинского «с утра садимся мы в телегу…» до блоковского «мы, дети страшных лет России…»;

от «мы драться хотим…» тургеневского Базарова до «перед своим народом мы не имеем права на эту войну…» солженицынского Воротынцева.

К каким мы – множествам, группам, общностям, социумам – относил свое я Чехов? Его мы менялось, вырастало с ходом времени: достаточно проследить его самоопределения в письмах.

Первое мы, естественно, семья; вначале мы – братья Чеховы («когда посреди церкви мы пели «да исправится», все умилялись, а мы чувствовали себя маленькими каторжниками»).

Потом мы – университетские.

Мы – газетчики.

Мы – «пишущие по смешной части».

Мыартель писателей-восьмидесятников.

А после поселения в Мелихове – «мы, уездные лекаря…».

Естественный и нормальный процесс осознания себя как части семьи, профессиональной группы, поколения, группы единомышленников. Противоестественным, уклонением от нормы, является, с точки зрения Чехова, подчинение личности такому мы, как узкая, бездарная и сухая партийность, столь поразившее интеллигенцию его эпохи деление на «насих» и «ненасих» (см.: П2, 183).

Уже к концу 80-х годов Чехов стал «свободным и никому не поклоняющимся человеком» – качество, поразившее в нем молодого Горького десятилетие спустя. Его «Степь» – это, по словам того же Горького, «рассказ ароматный, легкий и такой, по-русски, задумчиво-грустный. Рассказ – для себя». [407] Но этот «рассказ для себя» выводит на широкие раздумья о нас – о русских просторах, русской истории, русском человеке; и также о нас – о человечестве, о пространстве, о времени.

407

М. Горький и А. Чехов: Переписка. Статьи. Высказывания. М., 1951. С. 144.

Поделиться с друзьями: