Чехов плюс... : предшественники, современники, преемники
Шрифт:
Как ни оценивать эти конкретные интерпретации чеховских «социальных идеалов» и «мастерства», нельзя не почувствовать основной пафос Замятина: Чехов и мы близки и нераздельны, – и не заметить, что семантика мы здесь не совсем та или совсем не та, что семантика мы в главном произведении Замятина, его антиутопическом романе. Мы в речи, посвященной Чехову, – это люди России 24-го года, совершившие революцию во имя человека, прогресса человечества. Сам Замятин безусловно с этим мм.
Совершенно иная, не менее сложная, чем в статьях Замятина 20-х годов, семантика мы в его романе «Мы» – записках, которые ведет один гражданин некоего Единого Государства. Странное имя у государства, странное оно и у всех его граждан: буква с цифрой, математический значок. Когда-то была революция, гражданская война, с тех пор прошло много лет, и вот построено новое общество, где государство – все, а отдельные люди – ничто. Они живут в одинаковых зданиях, насквозь прозрачных, вместе строем идут на работу, строем – на отдых. Всюду – «хранители» (тайные агенты), над всеми глава государства – «Благодетель». Любовь тоже регулируется: билетик с номером партнера – и случайный сексуальный партнер. Самое интересное, что в этом тоталитарно-унифицированном раю все граждане счастливы от такой жизни, и сам герой, Д-503, автор записок, убеждает в этом себя и читателей.
Итак, прежде всего мы – слагаемые миллионной толпы обитателей Единого Государства. Каждый я – это «один из», одна из бесчисленных волн единого потока.
Но в романе есть и мы тех, верхних, обладателей власти. Благодетель – новый Великий Инквизитор – говорит о своей мечте заставить все нумера быть счастливыми: «И вот, в тот момент, когда мы уже догнали эту мечту… – вы, вы…» (143).
И есть также мы «хранителей», органов надзора, стоящих за спиной у каждого в Едином Государстве, никого из этого счастья не выпускающих (114).
Все это пришло в роман Замятина и от Достоевского, и от реалий XX в., революции, разрухи, от «огромного, фантастического размаха нашей эпохи, разрушившей быт, чтобы поставить вопросы бытия» (422). Замятин задумывается о «законе человека и человечества», об антиномии свободы и равенства, и это, по его же словам, – «это настоящее, это – от Фауста» (429). И, можно добавить, от его великих предшественников в русской литературе, от русских фаустов в произведениях Достоевского и Чехова.
«Мы» Замятина обычно понимается как произведение о подавлении личности, я, тоталитарной системой, Единым Государством, огромным мы, и о борьбе за освобождение, против нивелировки личности. Это верное, но недостаточное толкование. И понять это позволяет сопоставление романа Замятина – писателя, выросшего на литературе XIX в., с его предшественниками, причем не столько с Достоевским (эти связи наиболее очевидны [410] ), сколько с Чеховым. Чеховское здесь – и в развитии темы я и мы, и в психике героя, противостоящей механицизму, логистике, этике, которая основывается на четырех арифметических действиях; оно и в сложности ситуации, в которой оказывается герой.
410
См.: Доронченков И. Об источниках романа «Мы» // Русская литература. 1988. № 4.
С первых страниц записки Д-503 пронизаны смутной тревогой, которая, по существу, заложена в жителях тоталитарного государства. Как вездесущи «хранители», так, может быть, всюду действуют и враги. Ведь Государство окружено стеной, за которой живут совсем другие существа, «и, может быть, их – уже тысячи среди нас, еще прикидывающихся…». И тревога оказывается ненапрасной.
Враг появляется в виде очаровательной женщины, тоже «одной из», по имени 1-330, загадочной, острой, влекущей. Повествователь, Д-503, испытывает любовь (не по билетику), ему открываются новые истины: «Человек – это роман: до самой последней страницы не знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы читать» (ПО).
Когда мы – только двое, когда устоям Единого Государства противостоит свободная, не по билетику, любовь – это разрушение того мы, которое человека низводит до счастливейшего среднеарифметического.
Что же, синоним свободы я от мы – любовь?
Для Замятина это не так. Возлюбленная спрашивает героя: «Ты уже совсем мой?». Закономерный вопрос всякой любящей женщины. Но ведь это не свобода? Вновь мы сводится к владению, подчинению, и эта порабощающая человека сила исходит уже не от Единого Государства? Пусть такое порабощение сладко и желанно для героя, но разве не был он счастлив и от изначального подчинения тому, большому мы?
Влюбленный герой «Мы» оказывается в ситуации героев чеховских «Ариадны», «Моей жизни», ситуации поначалу добровольного подчинения сильной и властной женщине. Освобождение же от ее власти станет равнозначно его жизненному краху, окончательной растерянности перед непонятной для него сложностью жизни.
Круговорот, переплетение разных мы продолжается. Герой оказывается вовлечен не только в любовные приключения, а и в опасную интригу. Любимая женщина принадлежит к тайной организации «мефи», которая хочет захватить космический корабль, который строит герой, и произвести революцию. Вступает в действие еще одно мы – тех, кто готовит крушение Единого Государства, диссидентов, заговорщиков, «мефи» («мы, Мефи… мы, антихристиане… «Интеграл» в наших руках – это будет оружие, которое поможет кончить все сразу, быстро, без боли…» – 112, 117).
И тогда становится ясным, что и тут, увы, я отдельного человека второстепенно по отношению к этому мы. И тут он им нужен как орудие, как строитель корабля. И тут счастье хотят ввести насильно («А если всюду, по всей вселенной, одинаково-теплые – или одинаково-прохладные, тела… Их надо столкнуть – чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы – столкнем… Ты же с нами, ты – с нами?» – 118, 119). Значит, дело только в замене одной зависимости на другую, одной несвободы – другой?
И тогда видишь в этом фантастическом персонаже фантастического государства XXX в. обыкновенного, среднего растерявшегося человека, а вокруг него – шаблоны, каноны мышления и поведения, догмы, навязываемые с разных сторон извне, стремящиеся подчинить всю его жизнь, а у него «нет сил ориентироваться» в этом сложном, непонятном мире, как не было сил ориентироваться у чеховских героев. И, как и они, он сломлен, раздавлен «на манер тысячепудового камня» (П 2, 190). Герой отрекается от любви, и только этой ценой обретает свое спасение и прежний покой. И переплетаются в его монологах мотивы то «Трех сестер», то «Иванова»: «Я – один. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы знать, что там – выше? И если бы знать: кто – я? какой – я?»; и опять: «Кто – мы? Кто – я?» (146).
Так возникает чеховская ситуация, звучит чеховское начало в фантастической антиутопии Замятина. И должно быть, что-то подобное этой силе воздействия имел в виду Замятин, говоря: «Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» (412).
«Каштанка» в XX веке: из истории интерпретаций
Опыт прочтения рассказа Чехова «Каштанка» не принадлежит к числу громких или ярких страниц отечественного и мирового литературоведения. Но, как оказывается, и он способен дать представление о том, каким разным, порой полярно противоположным предстает смысл прозрачно ясного, доступного пониманию детей произведения – и эта разница зависит от смены идеологических, даже политических предпочтений.
Впрочем, разница толкований, интерпретаций – конечно же, результат не только идеологического осмысления. Сколько читательских темпераментов, вкусов, способностей к воображению, сочувствию, состраданию, – столько и интерпретаций. Как у каждого зрителя свой «Гамлет», у каждого читателя своя «Каштанка». И начну с примеров непредвзятого, непосредственного восприятия.
О чем рассказывается в рассказе «Каштанка»? Студенты 2-го курса филологического факультета – лишь слегка зараженные специальной терминологией, но еще не знакомые с литературой вопроса – отвечают каждый по-своему.