Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чехов Том третий

Чехов Антон Павлович

Шрифт:

И этот мир чудился в тихом ароматном воздухе, полном неги и соловьиных мелодий, в молчании спящего сада, в ласкающем свете поднимающейся луны… Озеро проснулось после дневного сна и легким ворчаньем давало знать о себе человеческому слуху…

В такое время хорошо кататься по полю в покойной коляске или работать на озере веслами… Но мы пошли в дом… Там нас ожидала иного рода «поэзия».

Самоубийцей называется тот, кто, под влиянием психической боли или угнетаемый невыносимым страданием, пускает себе пулю в лоб; для тех же, кто дает волю своим жалким, опошляющим душу страстям в святые дни весны и молодости, нет названия на человеческом языке. За пулей следует могильный покой, за погубленной молодостью следуют годы скорби и мучительных воспоминаний. Кто профанировал свою весну, тот понимает теперешнее состояние моей души. Я еще не стар, не сед, но я уже не живу. Психиатры рассказывают, что один солдат, раненный при Ватерлоо, сошел с ума и впоследствии уверял всех и сам в то верил, что он убит при Ватерлоо, а что то, что теперь считают за него, есть только его тень, отражение прошлого. Нечто похожее на эту полусмерть переживаю теперь и я…

–  Я очень рад, что ты ничего не ел у лесничего и не испортил себе аппетита, - сказал мне граф, когда мы входили в дом.
– Мы отлично поужинаем… по-старому… Подавать!
– приказал он Илье, стаскивавшему с него сюртук и надевавшему халат.

Мы отправились в столовую. Тут, на сервированном столе, уже «кипела жизнь». Бутылки всех цветов и всевозможного роста стояли рядами, как на полках в театральных буфетах, и, отражая в себе ламповый свет, ждали нашего внимания. Соленая, маринованная и всякая другая закуска стояла на другом столе с графином водки и английской горькой. Около же винных бутылок стояли два блюда: одно с поросенком, другое с холодной осетриной…

–  Ну-с… - начал граф, наливая три рюмки и пожимаясь, как от холода.
– Будем здоровы! Бери свою рюмку, Каэтан Казимирович!

Я выпил, поляк же отрицательно покачал головой. Он придвинул к себе осетрину, понюхал ее и начал есть.

Прошу извинения у читателя. Сейчас мне придется описывать совсем не «романтическое».

–  Ну-с… они выпили по другой, - сказал граф, наливая вторые рюмки.
– Дерзай, Лекок!

Я взял свою рюмку, поглядел на нее и поставил…

–  Черт возьми, давно уже я не пил, - сказал я.
– Не вспомнить ли старину?
– И, не долго думая, я налил пять рюмок и одну за другой опрокинул себе в рот. Иначе я не умел пить. Маленькие школьники учатся у больших курить папиросы: граф, глядя на меня, налил себе пять рюмок и, согнувшись дугой, сморщившись и качая головой, выпил их. Мои пять рюмок показались ему ухарством, но я пил вовсе не для того, чтобы прихвастнуть талантом пить… Мне хотелось опьянения, хорошего, сильного опьянения, какого я давно уже не испытывал, живя у себя в деревеньке. Выпивши, я сел за стол и принялся за поросенка…

Опьянение не заставило долго ждать себя. Скоро я почувствовал легкое головокружение. В груди заиграл приятный холодок - начало счастливого, экспансивного состояния. Мне вдруг, без особенно заметного перехода, стало ужасно весело. Чувство пустоты, скуки уступило свое место ощущению полного веселья, радости. Я начал улыбаться. Захотелось мне вдруг болтовни, смеха, людей. Жуя поросенка, я стал чувствовать полноту жизни, чуть ли не самое довольство жизнью, чуть ли не счастье.

–  Отчего же вы ничего не выпьете?
– обратился я к поляку.

–  Он ничего не пьет, - сказал граф.
– Ты не принуждай его.

–  Но все-таки хоть что-нибудь да пьете же!

Поляк положил себе в рот большой кусок осетрины и отрицательно покачал головой. Молчание его меня подзадорило.

–  Послушайте, Каэтан… как вас по батюшке… отчего вы все молчите?
– спросил я его.
– Я не имел еще удовольствия слышать вашего голоса.

Две брови его, похожие на летящую ласточку, поднялись, и он поглядел на меня.

–  А вам желательно, чтоб я говорил?
– спросил он с сильным польским акцептом.

–  Весьма желательно.

–  А на что вам?

–  Помилуйте! На пароходах за обедом чужие и незнакомые люди поднимают между собой разговор, а мы с вами знакомы уже несколько часов, рассматриваем друг друга и не проговорили между собой еще ни одного слова! На что это похоже?

Поляк молчал.

–  Отчего же вы молчите?
– спросил я, обождав немного.
– Ответьте что-нибудь!

–  Я не желаю отвечать вам. В вашем голосе я слышу смех, а я не люблю насмешек.

–  Он нисколько не смеется!
– встревожился граф.
– Откуда это ты взял, Каэтан? Он дружески…

–  Со мной графы и князья не говорили таким тоном!
– сказал Каэтан, хмурясь.
– Я не люблю такого тона.

–  Стало быть, не удостоите беседой?
– продолжал я приставать, выпивая еще рюмку и смеясь.

–  Знаешь, зачем собственно я приехал сюда?
– перебил граф, желая переменить разговор.
– Я тебе не говорил еще об этом? Прихожу я в Петербурге к одному знакомому доктору, у которого я лечусь постоянно, и жалуюсь на свою болезнь. Он выслушал, выстукал, ощупал, знаешь ли, всего и говорит: «Вы не трус?» Я хоть не трус, но, знаешь, побледнел: «Не трус», - говорю.

–  Короче, брат… Надоело.

–  Предсказал скорую смерть, если я не оставлю Петербурга и не уеду! У меня вся печень испорчена от долгого питья… Я и решил ехать сюда. Да и глупо там сидеть… Здесь именье такое роскошное, богатое… Климат один чего стоит!.. Делом, по крайней мере, можно заняться! Труд самое лучшее, самое радикальное лекарство. Не правда ли, Каэтан? Займусь хозяйством и брошу пить… Доктор не велел мне ни одной рюмки… ни одной!

–  Ну, и не пей.

–  Я и не пью… Сегодня в последний раз, ради свидания с тобой (граф потянулся ко мне и чмокнул меня в щеку)… с моим милым, хорошим другом, завтра же - ни капли! Бахус прощается сегодня со мной навеки… На прощанье, Сережа, коньячку… выпьем?

Мы выпили коньяку.

–  Вылечусь, Сережа-голубчик, и займусь хозяйством… Рациональным хозяйством! Урбенин - добрый, милый… понимает все, но разве он хозяин? Он рутинер! Надо журналы выписывать, читать, следить за всем, участвовать на сельскохозяйственных выставках, а он необразован для этого! В Оленьку… неужели он влюблен? Ха-ха! Я сам займусь, а его помощником своим сделаю… В выборах буду участвовать, общество веселить… а? Ведь и тут можно счастливо прожить! Ты как думаешь? Ну, вот ты уж и смеешься! Уж и смеешься! Право, с тобой нельзя ни о чем говорить!

Мне было весело, смешно. Смешил меня граф, смешили свечи, бутылки, лепные зайцы и утки, украшавшие стены столовой… Не смешила меня одна только трезвая физиономия Каэтана Казимировича. Присутствие этого человека раздражало меня.

–  Нельзя ли этого шляхтича к черту?
– шепнул я графу.

–  Что ты! Ради бога… - залепетал граф, хватая меня за обе руки, словно я собирался колотить его поляка.
– Пусть себе сидит!

–  Но я не могу его видеть! Послушайте!
– обратился я к Пшехоцкому.
– Вы отказались со мной говорить, но, простите меня, я не потерял еще надежды покороче познакомиться с вашей разговорной способностью…

–  Оставь!
– дернул меня граф за рукав.
– Умоляю!

–  Я буду приставать к вам до тех пор, пока вы не станете отвечать мне, - продолжал я.
– Что вы хмуритесь? Нешто и теперь слышите в моем голосе смех?

–  Если б я выпил столько, сколько вы, то я стал бы с вами разговаривать, а то мы с вами не пара… - проворчал поляк.

–  Мы с вами не пара, что и требовалось доказать… Я хотел сказать именно то же самое… Гусь свинье не товарищ, пьяный трезвому не родня… Пьяный мешает трезвому, трезвый пьяному. В соседней гостиной есть отличные мягкие диваны! На них хорошо полежать после осетринки с хреном. Туда не слышен мой голос. Не желаете ли вы туда отправиться?

Поделиться с друзьями: