Чехов Том третий
Шрифт:
– Ну, довольно!– проговорил Камышев, смеясь, - будет! Вы вошли в такой азарт и так побледнели, что, того и гляди, в обморок упадете. Не продолжайте. Действительно, вы правы: я убил.
Наступило молчание. Я прошелся из угла в угол. Камышев сделал то же самое.
– Я убил, - продолжал Камышев, - вы поймали секрет за хвост, - и ваше счастье. Редкому это удастся: больше половины ваших читателей ругнет старика Урбенина и удивится моему следовательскому уму-разуму.
Ко мне в кабинет вошел сотрудник и прервал нашу беседу. Заметив, что я занят и взволнован, этот сотрудник повертелся около моего стола, с любопытством поглядел на Камышева и вышел. По уходе его Камышев отошел к окну и стал дышать на стекло.
– С тех пор прошло уже восемь лет, - начал он после некоторого молчания, - и восемь лет носил я в себе тайну. Но тайна и живая кровь в организме несовместимы; нельзя безнаказанно знать то, чего не знает остальное человечество. Все восемь лет я чувствовал себя мучеником. Не совесть меня мучила, нет! Совесть - само собой… да и я не обращаю на нее внимания: она прекрасно заглушается рассуждениями на тему о ее растяжимости. Когда рассудок не работает, я заглушаю ее вином и женщинами. У женщин я имею прежний успех - это a propos. Мучило же меня другое: все время мне казалось странным, что люди глядят на меня, как на обыкновенного человека; ни одна живая душа ни разу за все восемь лет пытливо не взглянула на меня; мне казалось странным, что мне не нужно прятаться; во мне сидит страшная тайна, и вдруг я хожу по улицам, бываю на обедах, любезничаю с женщинами! Для человека преступного такое положение неестественно и мучительно. Я не мучился бы, если бы мне приходилось прятаться и скрытничать. Психоз, батенька! В конце концов на меня напал какой-то задор… Мне вдруг захотелось излиться чем-нибудь: начхать всем на головы, выпалить во всех своей тайной… сделать что-нибудь этакое… особенное… И я написал эту повесть - акт, по которому только недалекий затруднится узнать во мне человека с тайной… Что ни страница, то ключ к разгадке… Не правда ли? Вы, небось, сразу поняли… Когда я писал, я брал в соображение уровень среднего читателя…
Нам опять помешали. Вошел Андрей и принес на подносе два стакана чая… Я поспешил выслать его…
– И теперь словно легче стало, - усмехнулся Камышев, - вы глядите на меня теперь как на необыкновенного, как на человека с тайной, - и я чувствую себя в положении естественном… Но… однако, уже три часа, и меня ждут на извозчике…
– Постойте, положите шляпу… Вы рассказали мне о том, что довело вас до авторства, теперь скажите: как вы убили?
– Это вы желаете знать в дополнение прочитанного? Извольте… Убил я под влиянием аффекта. Теперь ведь и курят и чай пьют под влиянием аффекта. Вы вот в волнении мой стакан захватили вместо своего и курите чаще обыкновенного… Жизнь есть сплошной аффект… так мне кажется… Когда я шел в лес, я далек был от мысли об убийстве; я шел туда с одною только целью: найти Ольгу и продолжать жалить ее… Когда я бываю пьян, у меня всегда является потребность жалить… Я встретил ее в двухстах шагах от опушки… Стояла она под деревом и задумчиво глядела на небо… Я окликнул ее… Увидев меня, она улыбнулась и протянула ко мне руки…
– Не брани меня, я несчастна!– сказала она.
В этот вечер она была так хороша, что я, пьяный, забыл все на свете и сжал ее в своих объятиях… Она стала клясться мне, что никого никогда не любила, кроме меня… и это было справедливо: она любила меня… И, в самый разгар клятв, ей вздумалось вдруг сказать отвратительную фразу: «Как я несчастна! Не выйди я за Урбенина, я могла бы выйти теперь за графа!» - Эта фраза была для меня ушатом воды… Все накипевшее в груди забурлило… Меня охватило чувство отвращения, омерзения… Я схватил маленькое, гаденькое существо за плечо и бросил его оземь, как бросают мячик. Злоба моя достигла максимума… Ну… и добил ее… Взял и добил… История с Кузьмой вам понятна…
Я взглянул на Камышева. На лице его я не прочел ни раскаяния, ни сожаления. «Взял и добил» - было сказано так же легко, как «взял и покурил». В свою очередь, и меня охватило чувство злобы и омерзения… Я отвернулся.
– А Урбенин там, на каторге?– спросил я тихо.
– Да… Говорят, что умер на дороге, но это еще неизвестно… А что?
– А что… Невинно страдает человек, а вы спрашиваете: «А что?»
– А что же мне делать? Идти да сознаваться?
– Полагаю.
– Ну, это положим!.. Я не прочь сменить Урбенина, но без борьбы я не отдамся… Пусть берут, если хотят, но сам я к ним не пойду. Отчего они не брали меня, когда я был в их руках? На похоронах Ольги я так ревел и такие истерики со мной делались, что даже слепые могли бы узреть истину… Я не виноват, что они… глупы.
– Вы мне гадки, - сказал я.
– Это естественно… И сам я себе гадок…
Наступило молчание… Я открыл счетную книгу и стал машинально читать цифры… Камышев взялся за шляпу.
– Вам, я вижу, со мной душно, - сказал он, - кстати: не хотите ли поглядеть графа Карнеева? Вон он, на извозчике сидит!
Я подошел к окну и взглянул в него… На извозчике, затылком к нам, сидела маленькая, согбенная фигурка в поношенной шляпе и с полинявшим воротником. Трудно было узнать в ней участника драмы!
– Узнал я, что здесь, в Москве, в номерах Андреева, живет сын Урбенина, - сказал Камышев.– Хочу устроить так, чтобы граф принял от него подачку… Пусть хоть один будет наказан! Но, однако, adieu!*
____________________* прощайте! (франц.).
Камышев кивнул головой и быстро вышел. Я сел за стол и предался горьким думам.
Мне было душно.
ПОСЛЕДНЯЯ МОГИКАНША
Я и помещик отставной штаб-ротмистр Докукин, у которого я гостил весною, сидели в одно прекрасное весеннее утро в бабушкиных креслах и лениво глядели в окно. Скука была ужасная.
– Тьфу!– бормотал Докукин.– Такая тоска, что судебному приставу рад будешь!
«Спать улечься, что ли?» - думал я.
И думали мы на тему о скуке долго, очень долго, до тех пор, пока сквозь давно немытые, отливавшие радугой оконные стекла не заметили маленькой перемены, происшедшей в круговороте вселенной: петух, стоявший около ворот на куче прошлогодней листвы и поднимавший то одну ногу, то другую (ему хотелось поднять обе ноги разом), вдруг встрепенулся и, как ужаленный, бросился от ворот в сторону.
– Кто-то идет или едет… - улыбнулся Докукин.– Хоть бы гостей нелегкая принесла. Все-таки повеселее бы…
Петух не обманул нас. В воротах показалась сначала лошадиная голова с зеленой дугой, затем целая лошадь и, наконец, темная, тяжелая бричка с большими безобразными крыльями, напоминавшими крылья жука, когда последний собирается лететь. Бричка въехала во двор, неуклюже повернула налево и с визгом и тарахтеньем покатила к конюшне. В ней сидели две человеческие фигуры: одна женская, другая, поменьше - мужская.
– Черт возьми… - пробормотал Докукин, глядя на меня испуганными глазами и почесывая висок.– Не было печали, так вот черти накачали. Недаром я сегодня во сне печь видел.
– А что? Кто это приехал?
– Сестрица с мужем, чтоб их…
Докукин поднялся и нервно прошелся по комнате.
– Даже под сердцем похолодело… - проворчал он.– Грешно не иметь к родной сестре родственных чувств, но - верите ли?– легче мне с разбойничьим атаманом в лесу встретиться, чем с нею. Не спрятаться ли нам? Пусть Тимошка соврет, что мы на съезд уехали.
Докукин стал громко звать Тимошку. Но поздно было лгать и прятаться. Через минуту в передней послышалось шушуканье: женский бас шептался с мужским тенорком.
– Поправь мне внизу оборку!– говорил женский бас.– Опять ты не те брюки надел!
– Синие брюки вы дяденьке Василию Антипычу отдали-с, а пестрые приказали мне до зимы спрятать, - оправдывался тенорок.– Шаль за вами нести или тут прикажете оставить?
Дверь наконец отворилась, и в комнату вошла дама лет сорока, высокая, полная, рассыпчатая, в шелковом голубом платье. На ее краснощеком весноватом лице было написано столько тупой важности, что я сразу как-то почувствовал, почему ее так не любит Докукин. Вслед за полной дамой семенил маленький, худенький человечек в пестром сюртучке, широких панталонах и бархатной жилетке, - узкоплечий, бритый, с красным носиком. На его жилетке болталась золотая цепочка, похожая на цепь от лампадки. В его одежде, движениях, носике, во всей его нескладной фигуре сквозило что-то рабски приниженное, пришибленное… Барыня вошла и, как бы не замечая нас, направилась к иконам и стала креститься.