Человечность
Шрифт:
10
ЛЮДИ В ОКОПАХ
Перед тем как батарея окончательно покинула обжитые землянки, Крылов получил от матери полное тревоги письмо.
«У меня все хорошо, — ответил он, — жив, здоров, нахожусь в тылу, в полной безопасности, и пробуду здесь долго».
Сколько таких писем шло с фронта! Ложь, сказанная с чистой совестью, была лучше правды, потому что поддерживала у матерей, жен и сестер надежды на возвращение домой их близких.
Полк снова выступил на передовую.
Шли днем и ночью, и по тому, как глухо и малолюдно становилось вокруг, как отчетливо бухали разрывы и потрескивали пулеметы, все поняли, что передовая рядом. Чем ближе к ней, тем острее у солдата ощущение оторванности от остального мира, а его собственный мир, уменьшаясь, сужается до тех пор, пока единственной и главной реальностью для него не становится окоп. В этой точке земли концентрируется вся жизнь солдата. Здесь он спит, ест, отсюда приглядывается к вражеской траншее, сюда ему приносят письма и табак.
В зависимости от того, какова степень относительной безопасности солдата, окоп может быть «хорошим» или «плохим». Отсутствие дождей, твердый грунт, блиндаж в один-два наката да веселый говор своей артиллерии — это уж совсем «хорошо». «Жить можно, — скажет солдат, — только там вот не задерживайся: лупит вовсю, и не маячь в траншее: пулю схватишь, а в остальном хорошо!..» «Плохо» же, когда грязь, дождь, холод и негде укрыться от огня, и табаку нет, и людей совсем мало, и своя артиллерия будто сквозь землю провалилась, и совсем уж потерян счет дням, а смены нет и нет конца изматывающему нервному напряжению…
Деревня, вернее, десятка два крапивных кучек, одним краем упиралась в передовую. Здесь была «плохая» позиция, потому что едва взвод приблизился к деревне, на краю ее оглушительно разорвалась тяжелая граната. В предутренней мгле разрыв прозвучал особенно зловеще. Лошади испуганно фыркнули, метнулись было в сторону — Сафин удержал их и погнал прямо на рассеивающийся дым, а там, где они только что были, взметнулся другой желто-серый шар. Третий разрыв прилепился на бугре за лощиной, а потом над головами сорокапятчиков провыл еще более тяжелый снаряд и улетел далеко в тыл, откуда до них запоздало донесся лишь слабый хлопок.
Орудие поставили впритык к стрелковой траншее. Сафин увел лошадей, а расчет принялся за работу. Через два часа огневая и ход сообщения с траншеей были готовы.
Один из фронтовых парадоксов: в иное время, когда вокруг не разрывались бы снаряды и ничто не мешало бы копать, вряд ли пять человек смогли бы за такой короткий срок сделать так много, как теперь. Закончив работу, Крылов ощутил полное изнеможение, во рту у него пересохло.
— Не знаешь, где тут вода, браток? — спросил он у проходившего мимо человека в плащ-палатке. «Браток» оказался командиром роты лейтенантом Перышкиным.
— А, артиллерия! Вон там внизу.
Там, куда показал лейтенант, одна за другой шлепнулись четыре мины.
— Лупит. — проговорил Крылов, думая, идти или нет.
— Боится. Севск недалеко.
— А до Старой Буды сколько отсюда, лейтенант?
— Деревня что ли? Черт ее знает. Твоя?
— Моя.
Лейтенанту не больше двадцати. Открытое худощавое лицо, быстрый взгляд, из-под пилотки выбивался вихор русых волос. Перышкин чем-то напоминал Седого.
— Пока туман — давай!
Крылов принес два котелка воды, холодной, но с затхлым мыльным привкусом.
Миновало несколько дней. В окопах складывался свой неторопливый, однообразный, томительно-изнуряющий быт. Однажды вместе с комбатом Крылов прошел по всей батальонной траншее. Несколько пехотинцев спали в земляных норах, один лопаткой подчищал в ходе сообщения, выбрасывая землю на бруствер; другой писал письмо, склонившись над ящиком для патронов, третий пришивал пуговицу. Многие находились в укрытиях. Не заметно было никакой суеты, никто не обращал внимания на проносившиеся над головой пули и снаряды. Но в этой неторопливой жизни переднего края чувствовалось огромное внутреннее напряжение. Люди контролировали каждый свой шаг, каждый жест. Солдат, писавший письмо, не переставал вслушиваться в вой мин и снарядов, пехотинец с лопаткой помнил, что высовываться из траншеи нельзя.
Здесь были самые обыкновенные люди, но какая сила заключалась в них! За ними была освобожденная от оккупантов земля, они закрыли ее собой от пуль, мин и снарядов, хотя им самим хотелось тишины, покоя и безопасности. Они тосковали о далеком родном доме, а сами не покидали траншею, из которой нельзя было высунуть голову, не поплатившись за это жизнью. А вскоре им предстояло встать над бруствером во весь рост и пойти вперед навстречу пулеметам. Даже самый блестящий подвиг не мог сравниться с этим неброским повседневным мужеством пехотинцев: они были самыми большими героями войны.
Они подремывали в укрытиях, курили махорку, поругивались между собой, а их пулеметные стволы грозно смотрели в амбразуры. В земляных нишах лежали их ручные гранаты, затворы их винтовок и автоматов были заботливо прикрыты тряпочкой…
Стреляли пехотинцы лишь в случае необходимости — тогда бухали трехлинейки, размеренно постукивал «максим». Но большую часть суток траншеи пехоты молчали: пехотинцы избегали лишнего шума.
У Крылова появились знакомые во взводе старшины Петряева, где Гришкин служил до того, как его перевели в батарею. Петряев, угловатый человечище с усами, еле помещался в ходе сообщения. Лицо у него было хмурое, и подчиненные из новичков побаивались его. Но Гришкин встречался с ним, как со старым приятелем.
— Здорово, старшина!
— А, артиллерия. Не надоело еще тебе там? — выражение озабоченности сползало с лица усача.
— Мне все равно, лишь бы от фронта подальше!
— Ну, далеко-то ты не уехал. А то давай назад ко мне.
— Ты, бать, покоя не дашь, а я люблю тишину.
— Поспать-то ты здоров.
Заметив какой-то непорядок, Петряев спешил по ходу сообщения, прижимая встречных к земляным стенам.
— Кто тута черта носит? — из норы раздавался возмущенный голос: Петряев зацепил кого-то сапогом.
— Багарчик ругается, — улыбался Гришкин. — Здорово, Багарчик!
— Зачем Багарчик, имя есть! — возмущался Багаров. — Не нога у него — оглобля!
— Где Мисюра?
— Туда ходи.
Мисюра. Эту фамилию Крылов однажды слышал. Было туманное мартовское утро, и взводный Селиванюк разговаривал с ротным. Тогда у Селиванюка оставалось одиннадцать бойцов, а у какого-то Мисюры болел живот. Неужели у этого самого? Крылову захотелось взглянуть на неуязвимого Мисюру, сумевшего продержаться в пехоте несколько месяцев.