ЖАНРЫ

Человек, который принял свою жену за шляпу

Сакс Оливер

Шрифт:

Уносясь ввысь со звуками этих произведений, будь то большие оратории и страсти или же скромные распевы и хоралы в маленьких церквях, Мартин забывал тоску и тяжесть своей искалеченной жизни. Музыка открывала перед ним бесконечные просторы мироздания, и лишь отдаваясь ей, он по-настоящему ощущал себя человеком, законным детищем Творца.

Что же составляло его внутреннюю жизнь? Об окружающем мире, по крайней мере на практическом уровне, Мартин знал очень немного и почти им не интересовался. Прослушав с голоса страницу энциклопедии или газеты, увидев карту Азии или схему нью-йоркского метро, он мгновенно фиксировал все это в своей эйдетической памяти, но не вступал в личные отношения с запоминаемым материалом. Записи в огромном архиве его сознания не имели никакой центральной системы и не соотносились ни с ним самим, ни вообще ни с чем в качестве живого центра. Память Мартина была почти никак не окрашена эмоционально -- во всяком случае, не больше, чем схема нью-йоркского метро; отдельные воспоминания ни с чем не связывались, не обобщались и никуда не вели. Такая организация прошлого наводила на мысли об экспонате кунсткамеры, об игре природы -- в ней отсутствовала всякая цельность и чувство, какое бы то ни было отношение к жизни и характеру ее носителя. Колоссальные хранилища фактов не образовывали у Мартина единого мира и казались порождением физиологии, чем-то вроде банка информации, а не частью живого человеческого "Я".

И все же среди этого апофеоза физиологии имелось одно поразительное исключение, некий волшебный, освященный личным светом подвиг памяти. Мартин помнил наизусть знаменитый "Словарь музыки и музыкантов" издательства Гроув-пресс -- гигантский девятитомник, опубликованный в 1954 году; он в буквальном смысле был ходячей энциклопедией.

Случилось это так. В какой-то момент состарившийся отец Мартина начал болеть и не мог уже как прежде постоянно петь в опере. Большую часть времени он проводил дома, слушая одну за другой пластинки из своей необъятной коллекции записей вокального репертуара. В обществе тридцатилетнего сына --единственного теперь слушателя и самого близкого ему человека -- он просматривал партитуры и исполнял все свои старые партии, а также читал вслух музыкальный словарь. Том за томом все шесть тысяч страниц огромной книги оживали под звуки отцовского голоса и неизгладимо впечатывались в бесконечно цепкую память неграмотного сына. И всю последующую жизнь в любой цитате из словаря Мартин неизменно слышал голос отца -- каждое слово, каждый факт были для него проникнуты чувством.

Подобные чудеса запоминания, особенно если их эксплуатировать "профессионально", часто полностью подавляют личность человека или же вступают с ней в конфликт и сдерживают ее развитие. Там, где нет глубины и эмоциональной окраски, такая память не несет в себе ни страдания, ни боли и может стать средством ухода от реальности. Именно это, судя по всему, произошло с мнемонистом Лурии, о чем автор с горечью рассказывает в последней главе "Книги о большой памяти". Та же судьба ожидала в какой-то мере и Мартина, Хосе и близнецов. И все же каждому из них память служила не только для механических трюков, но и для доступа к реальности, и далее, к "сверхреальности" -- все они обладали редким, исключительно напряженным, мистическим ощущением мира...

Но оставим ненадолго чудеса памяти и зададимся вопросом: что за человек был Мартин? Тут придется признать, что мир его -- ничтожный, маленький и темный во многих отношениях мирок -- был типичным внутренним миром умственно неполноценного человека. В детстве его презирали и травили, в более зрелом возрасте его ждала бесконечная череда подсобных работ; едва ли хоть раз в жизни почувствовал он себя по-настоящему ребенком или взрослым мужчиной.

Он был инфантилен, часто злопамятен, склонен к вспышкам гнева и раздражения -- и в этих случаях часто кричал и ругался совсем по-детски. "Я в тебя грязью залеплю", -- завопил он однажды кому-то в моем присутствии. Мог он и плюнуть, и ударить. Шмыгающий нос, неряшество, рукав вместо носового платка -- Мартин выглядел и, похоже, чувствовал себя как маленький грязный сопливец.

Эти детские черты в сочетании с раздражающим высокомерием гения памяти отталкивали от него окружающих. Другие обитатели Приюта вскоре стали избегать его общества. Оставшись один, Мартин с каждым днем, с каждой неделей деградировал. Надвигался кризис, и мы не знали, что предпринять. Сначала мы решили, что проблема связана с трудностями адаптации -- отказ от независимого существования и переселение в дом престарелых мало кому дается легко, -- но одна из сестер-монахинь объяснила, что дело не в этом. "Что-то гложет его, -- сказала она, -- какой-то внутренний голод, который ему никак не утолить. Если мы не поможем, он пропадет".

В январе я встретился с Мартином опять -- и увидел совсем другого человека. Он уже не форсил и не заносился, как раньше. Видно было, что ему приходится туго: он страдал физически и духовно.

– - В чем дело?
– - спросил я.
– - Что не так?

– - Мне нужно петь, -- хрипло ответил он.
– - Я не могу без пения. И дело не только в музыке -- дело в том, что без нее я не могу молиться.
– - И, внезапно вспомнив, добавил: -- Музыка для Баха была механизмом веры; "Словарь", статья о Бахе, страница триста четыре...

Продолжал Мартин уже другим, более задумчивым тоном:

– - Не было воскресенья, чтобы я не пел в хоре. В первый раз отец отвел меня в церковь, когда я только-только начал ходить, и даже в пятьдесят пятом, когда он умер, я не перестал петь в церковном хоре. Мне надо в церковь, -- повторил он с каким-то яростным чувством, -- иначе я умру.

– - И вы непременно туда пойдете, -- отозвался я.
– - Мы просто не знали, чего вам не хватало.

Церковь находилась недалеко от Приюта, и Мартина встретили там очень тепло -- не просто как верного прихожанина и участника хора, но как его интеллектуальный центр; эту роль до Мартина выполнял его отец.

После возвращения в церковь дела пошли совсем по-другому. Мартин нашел свое место, и это благотворно сказалось на его внутреннем состоянии. Он мог петь, и по воскресеньям музыка Баха становилась его молитвой. Кроме того, его согревало уважение окружающих -- он пользовался заслуженным авторитетом среди остальных хористов.

– - Видите ли, -- не хвастаясь, а спокойно констатируя факт, сказал он мне однажды, -- они знают, что я помню всю литургическую и хоровую музыку Баха. Я помню все его церковные кантаты (согласно "Словарю", их двести две), а также по каким воскресеньям и праздникам нужно петь каждую. Кроме нас, в епархии нет настоящего оркестра и хора, и мы -- единственная церковь, где регулярно исполняются все вокальные произведения Баха. Каждое воскресенье мы поем новую кантату, а на Пасху выбрали "Страсти по Матфею"!

Мне всегда казалось любопытным и трогательным, что умственно неполноценный Мартин так страстно любит Баха. Ведь Бах обращается к разуму человека, а Мартин -- слабоумный. Как это возможно? Ответ на свой вопрос я получил лишь позже, когда начал регулярно приносить ему кассеты с записями кантат (как-то мы даже вместе прослушали "Магнификат"). Наблюдая за Мартином в эти минуты, я отчетливо понял, что как бы ни был он умственно ограничен, его музыкального интеллекта вполне хватало, чтобы оценить техническое совершенство Баха. Но главное было даже не в технике и интеллекте. Бах оживал для Мартина, и сам Мартин жил в Бахе.

Этот странный человек действительно обладал гипертрофированными музыкальными способностями, но они становились насмешкой природы, цирковым трюком лишь вне рамок его личности, вырванные из естественного контекста. Вместе с отцом Мартин всегда стремился приблизиться к духу музыки, особенно религиозной музыки, и голос, этот божественный инструмент, сотворенный и предназначенный для пения, сливал их души в ликующем и хвалебном гимне.

Вернувшись в церковь и снова начав петь, Мартин стал другим человеком -- возвратился к себе и нашел доступ к реальности. Темные призраки его личности -- болезненный идиот, сопливый озлобленный мальчишка -- ушли; исчез и раздражавший всех безличный вундеркинд-автомат. На их месте возник достойный и уверенный в себе человек, пользующийся уважением других жителей Приюта.

Но настоящим чудом был сам Мартин, когда он пел или слушал музыку с восторженным напряжением, поистине как "собранный воедино, внимающий бытию человек". Он напоминал тогда Ребекку на сцене, Хосе над листом бумаги, близнецов в их странном числовом союзе... Происходящее с ним в такие моменты можно описать очень просто: он преображался -- болезнь и неполноценность исчезали, и на их месте оставались только жизнь и душа, только гармония и здоровье.

Постскриптум

Когда я писал эту историю, а также две последующие, то опирался только на собственный опыт. С литературой по этому предмету я был незнаком и не имел никакого представления о том, насколько она обширна (см., например, пятьдесят два наименования в библиографии у Льюиса Хилла, 1974). Истинное положение дел я начал понимать лишь несколько позже, когда "Близнецы" впервые появились в печати, и меня захлестнула волна писем и оттисков статей.

Поделиться с друзьями: