ЖАНРЫ

Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора
Шрифт:

В феврале 1937 года ленинградский журнал «Костер» начал публиковать повесть Яна Ларри «Необыкновенные приключения Карика и Вали». Задуманная и воспринятая современниками как увлекательное путешествие в мир энтомологии, повесть отсылала к реалиям, сквозь которые просвечивала атмосфера террора. Маленькие дети оказались голыми и беззащитными в мире гигантских насекомых, каждая секунда в котором грозила им смертельной опасностью.

Журнал «Костер», 1937 год

Иллюстрация С. Петровича к повести Яна Ларри «Необыкновенные приключения Карика и Вали»

Журнал «Костер», 1937 год

Однако официальное искусство того времени изображало советского человека смотрящим сверху и вдаль — обозревавшим бескрайние просторы покоренной и преобразованной природы и с напряжением и радостью всматривающимся в будущее, в историю. При этом он должен был быть частью огромного сооб­щества советских граждан, объединенных общими действиями (подписать коллективное письмо, принять участие в митинге, вместе со всей страной слу­шать сталинскую речь о Конституции или новости о папанинцах). Идея по­гру­жения в творчество, неучастия в общественной жизни воспринималась офици­альной риторикой как еретическая.

Чтобы обосновать эту неортодоксальную модель поведения, Афиногенову требовался более авторитетный источник, чем русская классика или Пастер­нак. Таким источником стало высказывание Сталина на пленуме ЦК ВКП(б) пятого марта 1937 года. В конце речи неожиданно для собравшихся генсек ударился в рассуждения о мифологическом герое Антее: «В чем состояла его сила? Она состояла в том, что каждый раз, когда ему в борьбе с против­ником приходилось туго, он прикасался к земле, к своей ма­тери, которая родила и вскормила его, и получал новую силу. <…> Я думаю, что большевики напоминают нам героя греческой мифологии Антея. Они так же, как и Антей, сильны тем, что держат связь со своей матерью, с массами, кото­рые породили, вскормили и воспитали их. И пока они держат связь со своей матерью, с наро­дом, они имеют все шансы на то, чтобы остаться непобедимы­ми». В дневнике Афиногенов назвал эти слова «молнией, которая вырезает на граните знаки исторических рубежей». Для партийных идеологов пассаж об Антее оказался настолько важным, что им завершили главное идеологиче­ское сочинение раннего сталинизма — «Краткий курс истории ВКП(б)». Ста­линские слова становились удобной проекцией собственной жизни Афиноге­нова: большевик, ставший жертвой террора, приобретал силу от соприкоснове­ния с землей.

29 августа Афиногенов пришел в гости к Пастернаку слушать отрывки из его нового романа — и пришел в совершеннейший восторг от услышанного. «Во сне я разговаривал фразами Пастернака — короткими, образными, запоми­нающимися. <…> Это — мои фразы, мне всё снилось, что я уже начал роман и пишу, наслаждаясь одиночеством и тишиной». На следующий день он дал себе обещание хоть час-два в день думать о романе и записывать первые на­броски. Отказ от драматургии был для Афиногенова радикальной сменой жан­ра. Первого сентября он, по всей видимости, узнал об аре­сте Владимира Кир­шона. По логике того времени это должно было означать, что он следующий.

Источники

Бухарин Н. Узник Лубянки. Тюремные рукописи Николая Бухарина. М., 2008.

Пастернак З. Воспоминания. Письма. М., 2016.

Сельвинский И. Ван-Тигр. РГАЛИ. Ф. 1604. Оп. 1. Ед. хр. 1072.

Сталин И. В. Cочинения. Т. 14. М., 1997.

Флейшман Л. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. СПб., 2005.

Шлёгель К. Террор и мечта. Москва 1937. М., 2011.

Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б) — ВЧК — ОГПУ — НКВД о культурной политике. 1917–1953 годы. М., 1999.

Известия. Вып. от 12 июня 1937 года.

Фонд А. Н. Афиногенова в РГАЛИ. Ф. 2172.

Глава 4. Допрос

 Портрет Сталина на площади Свердлова (нынешняя Театральная). Фотография Густава Клуциса. 1933 год

Getty Images

Следователь. Садитесь.

Я. Благодарю вас.

Сл. Курите?

Я. Нет, до сих пор не курил.

Сл. Почему «до сих пор»?

Я. Может быть, теперь закурю. А может, и нет. Все зависит от усилия воли. А у меня это усилие очень значительное. Не хочется разрушать легкие.

Сл. Понимаю. Одобряю. Теперь к делу. Рассказывайте.

Я. Что?

Сл. Все, что знаете.

Я. Я не совсем вас понимаю. Как это «все, что знаете»?

Сл. Вот что. Давайте условимся с первого раза — не надо притворяться, прикидываться, играть. Нам все известно.

Так начиналась запись, озаглавленная «Протокол допроса», которую Афино­генов сделал в своем дневнике 4 сентября 1937 года. Во время этого допроса говорил почти исключительно Афиногенов, а следователь лишь изредка прерывал его короткими ремарками или вопросами. Афиногенов излагал следователю то, о чем думал на протяжении четырех месяцев, прошедших с момента собрания, на котором его прорабатывали драматурги. Он рассказы­вал о том, что не знает за собой никакой личной вины; о том, что пострадал от действий неразоблаченных врагов партии — советских литературных функционеров; о том, что всегда тяготился своей связью с Ягодой, но не мог допустить и мысли о том, что высокопоставленные чекисты — враги; о том, что за время опалы пережил глубокое нравственное перерождение; о том, что готов пострадать, если этого требуют высшие государственные соображе­ния. Только ближе к самому концу записи становится понятно, что никакого допро­са на самом деле не было и что он от начала до конца придуман. Впря­мую это проговаривается в том месте, где речь заходит о достоверности дневников Афиногенова:

Сл. Запискам вашим я не верю.

Я. Я и это знал.

Сл. Почему?

Я. Потому что раз человек ждет ареста и ведет записки, ясно, надо думать, он ведет их для будущего читателя-следователя и, значит, там уж и приукрашивает все, как только может, чтобы себя обелить… А прошлые записки, за прошлые годы, так сказать, «редактирует» — исправляет, вырезает, вычеркивает. Ведь так вы подумали?

Сл. Так.

Я. И я об этом думал, и передо мной несколько раз вопрос стоял — не лучше ли прекратить записки свои с того момента, когда я понял, что меня должны арестовать? А потом решил — нет, не надо… Ведь в глубине души я все равно не верил, что меня арестуют, и вот, видите, наш с вами первый разговор даже записал, фантазируя, но подробно.

Так сквозь вымышленного следователя проступает следователь реальный, который, по мысли Афиногенова, должен был вскоре прочитать эти записки. Допрос демонстрирует свою фиктивность и одновременно с этим превраща­ется в настоящую исповедь перед реальным следователем:

«А что касается того, что вы запискам не поверите, так это, естественно, так и будет, хотя, конечно, если бы вы в них нашли вредные мысли или даже анекдоты, вы бы тогда им поверили, то есть с другой стороны, стороны обвинения моего… Но и это понятно. Но вы не верите написан­ному мной для себя, я и это знал, об этом думал, и это сразу мне об­лег­чило решение задачи — да, надо продолжать писать. Потому что если б я думал, что вы будете верить запискам, то я бы писал как бы для по­стороннего человека, прощай моя откровенность с самим собой — все равно я бы чувствовал ваш будущий глаз на этих страницах. А раз я знал уже, что вы все равно не поверите ничему и только усмехнетесь, прочтя мною записанное, — я сразу избавился от вашего присутствия для меня при работе над дневником и опять стал писать свободно и просто, как раньше, в прошлые годы…»

Вымышленный разговор со следователем, записанный в дневнике Афино­генова, ставит вопросы, которые в конце 1930-х годов возникали в голове у жертв сталинского террора, а сегодня возникают у исследователя того времени. Каким образом незримое и неизбежное присутствие следователя НКВД влияло на характер автобиографического письма жертвы? Как воспри­нимать такие свидетельства: как искренние или как фальшивые? Афиногенов, используя знакомую любому советскому интеллектуалу технику диалектиче­ского снятия противоречий, дает парадоксальный ответ: чем больше он был уверен, что его дневники будут читать в НКВД, тем откровеннее он писал.

Поделиться с друзьями: