Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ирина была убеждена и свято верила, что не что другое, как встреча Рэма с тем влиятельным человеком, который еще зимою, за три месяца, обещал помочь и сказал, что есть надежда,- и помог!
– что именно эта встреча сыграла главную роль в деле отца. В ее глазах Рэм читал готовность отблагодарить его всей своею жизнью. Но эта экзальтированная, особенно на людях, благодарность только тяготила и раздражала его - он-то понимал, что Анциферов ничем не помог тестю, не мог помочь, даже если бы захотел, и в памяти невольно всплывало то брезгливое презрение, которое не скрыл Анциферов, когда Рэм пустился в объяснения, почему Василий Дмитриевич никак не мог быть в чем-либо заподозрен. И от этого еще больше раздражался на жену и едва сдерживался, чтобы не сказать ей правду, но отмалчивался, потому что знал, что она этой правде не поверит, как не могла до конца поверить, что никакого "Джойнта" и никаких диверсантов-отравителей не было и в помине.

Она верила во власть вопреки тому, что в глазах этой власти и она сама, и отец, и все, кто по рождению, по образованию, по генетической памяти о былой безбоязненности и по неизжитой, несмотря ни на что, потребности в ней,- все они были и оставались подозрительны, чужды и опасны. И таких, как Ирина, успел убедиться Рэм, было большинство в среде этой молодой, новой породе интеллигентов, "соли земли, теина в чаю", как, по Чернышевскому, она себя понимала, все еще неколебимо веря, что она-то от века была и вовеки пребудет цветом и гордостью страны.

И будущее представлялось ему совершенно непредсказуемым. Работа с Анциферовым в Берлине, и короткая встреча с ним под снегопадом у Большого театра, и этот его, ни свет ни заря, телефонный звонок и осведомленность о том, чего еще не случилось,- все это делало Анциферова в глазах Рэма человеком не просто приближенным к власти, но как бы живым ее воплощением, знаком ее тайны, паролем ее. Хотя он и догадывался, что истинная, полная, беспредельная власть от Анциферова, может быть, еще дальше и выше, чем расстояние от него самого до Анциферова. Но так уж получилось, что Анциферов оказался для Рэма той точкой в пространстве и времени, в которой впервые пересеклась с этой таинственной, невидимой властью его собственная судьба, и это пересечение придало в его глазах власти реальность, объем и несомненность, отчего, впрочем, она не стала менее тайной и необозримой. Она, догадывался Рэм, была ристалищем иных сил, иных воль, для которых что он, что Анциферов были величинами бесконечно малыми, муравьями в царстве динозавров.

Но ниточка эта, канат морской, навеки, казалось Рэму, связывает теперь его судьбу с Анциферовым.

Параллельно с этой его жизнью - Анциферов, Ирина, тесть, дочь, дом в Хохловском переулке, смутные и тревожные предчувствия, допущенная наконец к защите диссертация о Пастернаке - была у него и другая, вторая его жизнь: Нечаев, его мастерская и его друзья,- никак не связанная, не состыковывающаяся с первой.

Он привязался к Нечаеву, к его мастерской, всегда набитой до отказа друзьями - художниками, музыкантами, актерами, привык к бесконечным монологам хозяина, за напористой самоуверенностью, бахвальством, яростным презрением к недругам и недоброжелателям, действительным и мнимым, существующим лишь в его воспаленном воображении,- а они, по собственному признанию Нечаева, совершенно необходимы были ему с единственной целью: "полировать кровь", дабы она не застаивалась в жилах,- таился еще и острый, трезвый ум, способность видеть вещи - разумеется, если это не касалось впрямую его самого,- взвешенно и рассудительно и исступленная, до белого каления, преданность искусству. "Искусство,- любил повторять Нечаев, воздев к небу указательный палец с въевшейся навечно под ноготь краской,- искусство - единственный язык, на котором человек способен говорить с Богом. Я и разговариваю с Богом, и ничего нет удивительного, что вы все нас не понимаете, меня и Бога".

Единственное, о чем Рэм никогда не рассказывал Ирине, так это об Ольге. Он и сам не понимал, отчего так поступает,- он к Ольге стал относиться как к непременному, неизменному атрибуту мастерской и со временем перестал ее особо выделять среди прочих друзей Нечаева; тем более, и это входило в его твердые представления о мужской дружбе, пусть она и была не женой, а всего лишь любовницей, женщиной Нечаева, но зариться на женщину друга - последнее дело. Однако сама память о том, как он не мог в первую их встречу оторвать глаз от нее, от ее ног и груди, а еще более о том, какой увидел ее, обнаженную, на рисунках Нечаева, и как ожгло его тогда нетерпеливое плотское желание, и как она потом всю ночь снилась ему, казалась чем-то вроде тайного греха, без вины виноватости перед Ириной. И он положил себе никогда об этом не вспоминать и не думать. "Да и был ли мальчик?" - успокаивал он себя расхожей цитатой.

9

Спустя несколько месяцев после возвращения Василия Дмитриевича в "Правде" была напечатана приведшая в замешательство и смятение всю

страну - и самому наивному, неискушенному читателю яснее ясного было, о чем идет в ней речь и кто, не названный по имени, имеется в виду,- статья "О культе личности в истории".

В день ее появления, возвратясь вечером из клиники, Василий Дмитриевич впервые за долгие месяцы затворничества вышел в гостиную и предложил зятю сыграть партию-другую в шахматы.

Они уселись напротив друг друга в те же, что и прежде, старые, с пообтершейся обивкой, покойные кресла, над ними так же мягко и мирно светил торшер, мраморные квадратики на шахматной доске были все теми же, и первый ход - е-2 - е-4 - тоже, и тишина в квартире, и невнятный шум города за тяжелыми шторами,- все было как прежде и вместе с тем все было иное, все дышало ожиданием и неизбежностью перемен, от которых у Рэма тревожно билось сердце и думалось вовсе не об очередном ходе, отчего в первой же партии он глупейшим образом зевнул своего ферзя.

Расставляя на доске фигуры для следующей партии, Василий Дмитриевич неожиданно спросил, не глядя на зятя:

– И что же дальше?..

– Вы о чем?
– сделал вид, что не понимает, что тот имеет в виду, Рэм.Реванш, что же еще.- И отшутился словами песни из военных лет: - "Смерть за смерть, кровь за кровь".

– Опять, стало быть, кровь?
– поднял на него глаза Василий Дмитриевич.- И - долго еще? Или, как в Библии, помнится, сказано: доколе?..- Опустил глаза, сказал как бы между прочим, продолжая расставлять фигуры: - Эта статья... И подпись под ней какая-то - ни цвета, ни запаха...

– Такие статьи, надо думать, в одиночку не пишутся,- предположил Рэм.Псевдоним, вероятнее всего.

– Псевдонимы хороши для плохих стихов или для пасквилей,- возразил Василий Дмитриевич,- и всегда не без эпатажа: Горький, Скиталец, Бедный, Северянин, а тут - Иванов-Петров-Сидоров, не псевдоним даже, а скорее аноним...

Рэм ничего не ответил, только вдруг вспомнил, что то же слово употребил некогда в Берлине Анциферов.

– Ну и что же теперь со светлой памяти царем всея Руси и великим князем Московским будет?..- как бы про себя, раздумывая над своим ходом, сказал Василий Дмитриевич.- Законный наследник убит отцовским гневом, другой - слаб умишком, а там - Годунов, самозванец за самозванцем, смута...- Поднял опять глаза на зятя, ждал ответа. Не дождавшись, настоял: - Смута?

Рэм предпочел не услышать вопроса.

Но Василий Дмитриевич не отступался:

– Известное дело - тайна, дисциплина, конспирация... Меня вот Бог миловал: инфаркт - так инфаркт, инсульт - так инсульт, стенокардия, ишемия, врожденный порок - все как на ладони, разве что самому больному не принято говорить, сколько ему еще осталось жить. Молчать молчим, но врать - никогда, на то и клятва Гиппократа.- И спросил напрямик: - А вы-то, нынешние, на чем клянетесь, ставя диагноз?

И тут же на помощь Рэму пришли затверженные еще с юности стихи:

"Мы - дети страшных лет России..."

Потому что старик готов поступиться своей точкой зрения во имя истины, для меня же моя отправная точка - нечто заведомо неоспоримое, неизменное, пусть и не истина в чистом виде, так, на худой конец местоблюстительница истины, нечто вроде вероисповедания. А все дело в том, что у старика корни - в прошлом столетии, а я весь, со всеми потрохами, из нынешнего...

И с ними же пришел на ум вопрос: а почему, собственно, вера почитается непреложнее и святее истины?.. "На том стою и не могу иначе"? В доказательство этой Лютеровой несгибаемости приводится история о том, как он кинул в черта чернильницу, и теперь в Виттенбергском университете, где якобы это произошло, приходится только и делать, что ежегодно, перед началом туристского сезона, обновлять пятно на стене свежими чернилами, а это уже не вера, а жульничество, ярмарочный фокус...

Поделиться с друзьями: