Черный воздух. Лучшие рассказы
Шрифт:
– Что с вами? Все в порядке?
– Да. Нет.
Нисходящие ноты гобоя, смех, что на деле не смех… Казалось, она напугана, очень напугана. «Если все это игра, то игра просто мастерская», – подумалось мне.
– Входите, – пригласил я и повел ее внутрь.
В квартире я подошел к стереосистеме и выключил Парча, но затем, передумав, включил его снова. Я и сам здорово нервничал.
– Присаживайтесь… диван замечателен. Хотите чего-нибудь выпить?
Внезапно происходящее показалось мне чем-то ирреальным – мечтой, одной из моих фантазий. Подобному впечатлению весьма способствовала облачно-камерная фантасмагория… и вообще, откуда мне знать, что в этом мире реально?
– Нет. Или да.
Снова все тот же смех, что на самом-то деле не смех…
– У меня пиво есть.
Отправившись к холодильнику, я вынул пару бутылок, откупорил их.
– Итак, что происходит? – спросил я, устроившись рядом с Мэри.
Слушая ее, я неспешно потягивал пиво, а она время от времени прерывалась, делая долгий глоток.
– Одним словом, по-моему, чем лучше я понимаю, что вы говорите о передаче энергий между n-мерными многообразиями, тем лучше понимаю, что… что случилось со мной.
Однако голос ее изменился – сделался куда менее звучным, куда менее носовым, часть обертонов исчезла.
– Даже не знаю, что могу вам сказать, – ответил я. – Это… не то, о чем я могу рассказывать или даже писать. Видите ли, все, что мог, я уже высказал. В статьях.
Последнее прозвучало чуть громче всего остального, для публики (если таковая имеется).
– Э-э…
Ее рука, накрытая моей, вновь задрожала.
Так мы сидели довольно долго и все это время при помощи рук беседовали о вещах, которых мне сейчас почти не упомнить, так как нашим языком подобного не описать. Однако все эти вещи были очень и очень важны, и наконец я сказал:
– Знаете, идемте-ка со мной. Этаж у меня верхний, и на крыше имеется нечто вроде веранды. Допивайте пиво и идем. Вечер сегодня на славу. На свежем воздухе вам станет легче.
С этим я проводил ее через кухню в кладовку, к дверям на черную лестницу.
– Поднимайтесь наверх.
Сам я вернулся к стерео, поставил «Кельнский концерт» Джарретта, прибавил громкости так, чтобы нам было слышно, и тоже поднялся на крышу. Подошвы привычно зашуршали о залитый гудроном гравий.
Крыша… То было одно из моих любимых мест. Стена дома поднималась над ее краем до уровня груди, а по бокам «веранду» укрывали ветви двух больших ив, превращая ее в нечто вроде беседки. Я вытащил наверх остов огромного старого дивана и порой, прохладными, ветреными вечерами, лежал на нем с пупырчатой Брайлевской планисферой в руках, слушал «Звездные карты» Шольца и полагал, будто, благодаря сим проекциям, понимаю, каково это – видеть звездное небо.
– Замечательно, – сказала Мэри.
– Еще бы.
Я сдернул с дивана пластиковое покрывало, и мы сели.
– Карлос…
– Да?
– Я… я…
Снова все тот же грудной, «духовой» стон сродни ноте фагота.
Внезапно расстроившийся не меньше нее, я обнял Мэри.
– Ну, что вы… Не надо, не надо. Успокойтесь, прошу вас.
Дрожа всем телом, она прильнула ко мне, уткнулась носом в плечо, а я запустил пальцы в пряди ее волос (коротких, не длиннее, чем по плечо), прикрыл ладонями ее уши, провел рукой по затылку. Мало-помалу дрожь унялась.
Шло время, а я только гладил и гладил ее по голове. Никаких иных мыслей, никаких иных ощущений… Долго ли так продолжалось? Трудно судить – быть может, полчаса, а то и более. Но вот она негромко замурлыкала (снова нотки казу), и я, склонившись к ней, поцеловал ее. Голос Джарретта плакал, стонал, вплетаясь в поток нот рояля, а Мэри, прерывисто переведя дух, потянула меня к себе. Поцелуй сделался крепче, языки заплясали, начиная свое, собственное соитие, отозвавшееся во всем моем теле: в затылке, в позвоночнике, в животе, в паху – ни в единой из чакр не осталось ничего, кроме поцелуя, и я, без малейшего умысла, без малейшего сопротивления, отдался ему без остатка.
Помнится, один из друзей, соученик по колледжу, однажды с опаской спросил, нет ли у меня трудностей в любовных делах.
– Ведь так, наверное, сложно понять, когда им… ну, хочется?
Я только расхохотался. Надо сказать, весь этот процесс оказался на удивление прост. Зависимость от осязания ставит слепого, как говорится, в преимущественное положение: видящий лица при помощи рук, то и дело ведомый за руку (то есть зависимый, несамостоятельный), незрячий уже пересек то, что Русс называет границей, отделяющей мир не-секса от мира секса, а как только переступишь этот рубеж (да с кем-либо внимательным, заботливым) …
Руки исследовали ее тело, впервые открывая его для меня… пожалуй, это и есть самое возбуждающее во всем процессе. К примеру, я полагал, что узкие лица означают и узкие бедра (обычно так оно и есть, сами увидите), но данный случай оказался исключением: кривые ее бедер расходились от талии книзу столь женственно… нет, осязать подобное никогда не привыкнешь (и всякий раз [вот она, инакость иного] просто не веришь собственным ощущениям). Пальцы мои сами собой, точно мышки, юркие, сообразительные похотливые твари, скользнули меж пуговиц под ткань одежды, расстегнули блузку, потянулись за спину, рванули застежку лифчика, а Мэри стряхнула то и другое с плеч, прижалась ко мне мягкой грудью, дернула пряжку ремня. Повернув голову вбок, чувствуя ухом твердую грудную кость, я припал к ее коже губами и, целуя одну из грудей, услышал частый стук, торопливую речь ее сердца… Уложив меня на спину, Мэри расстегнула «молнию» брюк, и мы ненадолго прервали ласки, сделали паузу, чтобы, путаясь в рукавах и штанинах, помогая, мешая друг другу, избавиться от всей прочей одежды. Плоть с плотью, кожа с кожей сомкнулись в едином гаптическом пространстве, переполненном энергией страсти, настойчивых «да» взаимных ласк – губы к губам, ладони полны, тело льнет к телу так, что груди и налитый кровью член вот-вот расплющатся, стиснутые меж двух стен упругих, налитых кровью мускулов…
Кожа – вот он, всеобщий, высший язык.
Так мы и занялись любовной игрой. Выгнув спину (пятки уперлись в подлокотник дивана, довольно широкого, но малость коротковатого), я отворил между нами путь вечернему бризу, овеявшему прохладой взмокшие от пота тела, склонился книзу, нащупал губами один из сосков, а за ним и второй…
(таким образом, сделавшись, в своем роде, беспомощным, совершенно беспомощным [для того, кто слеп от рождения, любовь матери много важнее, чем для всех остальных, ведь незрячие зависят от матерей почти во всем – без матери слепому ребенку не постичь ни постоянства предметов, ни разницы между собою и окружающим миром, ни начал языка, не говоря уж о выработке собственного, личного языка, компенсирующего отсутствие зрения {на случай, если мать знать не знает, что взмахи рукой означают «хочу»} и о мостике, о пути к языку общепринятому, а без всего этого, что может дать только мать, рожденному незрячим никак: без материнской любви за гранью материнской любви слепой ребенок практически обречен на безумие] младенцем, так как сосок партнерши во рту возвращает нас в тот первозданный мир, мир доверия и нужды, в этом я всю жизнь был абсолютно уверен)
… и не сомневался даже сейчас, за любовной игрой с этой странной, иной Мэри Унзер, столь же мне незнакомой, как и любая другая из тех, с кем я когда-либо разговаривал. По крайней мере до этой минуты. Теперь же, с каждым вторжением в ее лоно (цилиндр, увенчанный конусом, скользит сквозь цилиндр к неправильной сфере, и мириады нейронов сливаются, смешиваются меж собой, так что уже не понять, где же граница между нею и мной), я узнавал о ней больше и больше – и о ее очертаниях, и о ритмах, и обо всей ее нервной организации, выраженной в движениях, и в прикосновениях (прикосновениях рук, сжимающих спину, бока, ягодицы), и в этих отрывистых, глуховатых нотах фагота, невольно рвущихся из ее груди.
– А-ах-х, – простонал и я, наслаждаясь всеми этими ощущениями, всем этим новым знанием, чувствуя, как вся кожа, все нервы порывом буйного ветра устремляются сквозь позвоночник вниз, к основанию яиц, как я вонзаюсь в нее всем своим существом…
Когда оба мы кончили (писк гобоя), я соскользнул вниз, согнул колени, поднял кверху ступни, подставляя пальцы ног вечернему бризу. Негромкому шуму уличного движения, этой своеобразной музыке большого города, вторил рояль. Из вентиляционной шахты доносилось хоровое воркование голубей, больше всего похожее на болтовню обезьян с накрепко стянутыми проволокой челюстями. Взмокшая от пота, кожа Мэри оказалась приятно солоноватой на вкус. Темное пятно перед моим затуманенным взором, тьма кружит, клубится внутри… Мэри повернулась на бок, и мои ладони заскользили по ее коже – по гладким, твердым бугоркам бицепсов, по родинкам, схоронившимся на спине, словно изюмины, наполовину вросшие в кожу. «Причесав» их ладонью, я ощупал выступы позвонков, прячущихся в глубоком ущелье меж спинных мышц.