ЖАНРЫ

Четвертый лист пергамента: Повести. Очерки. Рассказы. Размышления
Шрифт:

Вот он рассказывает, как однажды рядом с ним на окраине Москвы села на лавочку совершенно незнакомая девчонка, они разговорились, и он ощутил ту потребность в понимании, которая заставила и его самого вернуться к годам собственной юности, когда он чувствовал то же самое. После на редкость «фактурного», сюжетного воспоминания (по существу, это самостоятельный рассказ, рассказ в рассказе) он размышляет: «Каждый из нас в минуту душевного испытания может почувствовать себя косым дождем, но потом это проходит. И каждый раз, когда вновь чувствуешь себя необходимым людям — не ради их похвал и ласки, а потому, что не можешь иначе, — ты как будто бы утверждаешь первоначальную заповедь жизни: к человечеству надо идти от человека».

Эта мысль о человечестве и человеке не обладает невесомостью абстрактной идеи. Мы почти физически ощущаем ее полновесность, ее добротную тяжесть, и мы ее видим, как видим в сумерках московского вечера незнакомую девушку рядом с Николаем Сергеевичем Атаровым.

(Была бы жива та, оказалась бы неизбежно тоже вечером рядом с умным, добрым человеком, и он открыл бы ей что-то, научил понимать жизнь.)

Героев Атарова отличает редкостное бескорыстие: они хотят подарить людям все, чем богаты, даже тогда, когда они, по обывательскому, житейскому разумению, бедны. И если надо, они отдают им собственную жизнь, не усматривая в этом жертвы.

Истоки этого бескорыстия я вижу в высоком и непростом пафосе 30-х годов: ведь именно тогда формировался и сам писатель, и его первые герои. Атарову удалось сохранить в себе навсегда и детство, без чего немыслим художник, и писательскую молодость. И это, видимо, потому, что его «частная жизнь» («Частная жизнь писателя» — название атаровского эссе о Г Медынском) была неотрывна от художнической жизни. И тут тоже торжествует искусство как поведение!

И в первой («частной») и во второй (художнической) жизни Атаров был гражданином, чьи волнения, надежды и горести были волнениями и горестями народа и человечества. Он остался верным горьковскому завету — жизнь мира должна стать личной жизнью, и, перечитывая его двухтомник, я опять убеждаюсь в том, что лишь на этом пути возможны чисто художнические достижения. Наверное, именно отсюда — лаконизм, которым я восхищаюсь: хочется увидеть и запомнить навеки подробности мира, потому что он твой, ты отвечаешь за него перед будущими поколениями, отвечаешь за этот милый сердцу кавказский город, за чистоту реки, в которой К. Паустовский видел отражение облаков, за дом Диккенса в Лондоне и за девочку, которая ушла из жизни, потому что ее жестоко обидели…

Боль

1

Мы часто говорим: это банальная истина!

Банальные истины: человек — частица человечества; надо осознавать жизнь как особую, высшую форму творчества, — лишь тогда можно полностью отдать себя людям…

Мы живем в эпоху фантастического изобилия газет, книг, диспутов, радио- и телепередач. Разнообразная, но с неизбежно повторяющимися мотивами информация окружает любого из нас, как окружали первобытного человека леса. В этих условиях подвержены быстрой инфляции даже те из истин, которые казались еще недавно нравственными открытиями.

Но есть у этих «банальных истин» одна замечательнейшая особенность. Они банальны до тех пор, пока остаются словами. А став человеческой судьбой, сбрасывают банальность, как Золушка мачехино тряпье, являя людям первоначальную красоту. И они же, эти истины-золушки, наполняются высоким трагическим смыслом, когда за них или с ними умирают…

В повести «Жизнь и смерть Эрнста Шаталова» Владимир Амлинский обнажает трагическую красоту многих «банальных истин». О бесконечной ценности жизни. О том, какое это счастье чувствовать себя личностью, о мужественной сути сострадания. И о душевном богатстве, которое не умирает с человеком.

Банальность снимается с той же убедительностью, что и литературный штамп. Например, о глазах людей, обреченных болезнью на неподвижность, часто пишут, что они — живые. Эти «живые глаза», почти не меняя выражения, переходят из очерка в очерк, из книги в книгу. Они стали уже формулой-клише, может быть, потому, что кто-то когда-то посмел о них написать, не ощутив их ранящей силы. Амлинский глубоко заглянул в глаза Эрнста Шаталова, лежавшего перед ним с руками, сложенными по-покойницки. Глаза эти его ранили, и, когда он о них говорит, что они живые, это ранит и нас.

В сущности Амлинский написал о Шаталове ту книгу, которую тот сам должен был написать о себе. Должен, но не успел. Ибо книга — это не слова же в конце концов, а полнота душевного опыта, который не может не выйти из берегов. Шаталов умер именно тогда, когда уже не мог не написать книги о жизни и о себе. Она была в нем: живая, как и его глаза.

Книгу написал писатель, который эту судьбу понял, ощутил художнически, как собственную, и рассказал о ней людям. Он сумел это сделать с такой степенью достоверности, суровой правды и проникновения, что повесть порой звучит как завещание самого Эрнста Шаталова.

Читатель уже, безусловно, догадался, что герой повести — лицо не вымышленное. Он действительно жил. Мальчишкой играл к футбол и хоккей, получил по ноге жестокий удар, учился в Евпатории, в школе-больнице для детей, страдающих костным туберкулезом, сосредоточенно думал о людях, о добре и зле, много читал, учился в МГУ, отчаянно боролся с болезнью, тосковал по людям, по любви, по запаху моря, уходил от одиночества, «плыл по своим морям», по той бездне ощущений, мыслей и чувств, что есть в каждой жизни, и в этой в особенности.

Ему казалось, что в нем погибает хороший педагог. Но он ошибся — педагог не погиб в нем, а раскрылся, воздействуя с покоряющей силой на окружающих. Общение с людьми стало основной формой его жизни, основной формой его творчества. Он отдавал себя — единственное, что не могла отнять у него болезнь, — собственную личность. Он переливал себя и обнаруживал с детски наивным удивлением, что становится от этого лишь душевно полнее.

И когда собеседник уходил, ему часто казалось, что это он, Шаталов, напряженно ходил по комнате, а его товарищ лежал, отдыхая.

В учащенном ритме современной жизни мы нередко забываем: мало отдавать людям только то, что мы обязаны отдавать по долгу работы и элементарному человеколюбию. Надо еще отдавать себя в шаталовском смысле, постаравшись вобрать все богатство мира, чтобы емко, бережно передать этот незримый, неосязаемый дар дальше, тем самым улучшая, очеловечивая жизнь.

Он непрерывно думал о современниках, народе, человечестве. Это питало его мужество, его активную любовь к людям.

Мы чувствуем родственность героя повести тем, кто закрывал собой амбразуры дота или закладывал первые улицы будущих городов. Да, он родствен им в той немалой степени, в которой стрела, натянувшая тетиву до отказа, родственна стреле, уже летящей…

Но при всей родственности он и отличен от них, так как время и особенность его жизни наполнили его характер иным содержанием. Судьба не предоставила ему возможности действовать. Она оставила ему лишь право мыслить. Но сила мысли, как мы знаем, иной раз не слабее силы поступка.

Время созревания души, готовой к великому, не менее значительно, чем время свершения великого. В. Амлинский показал сокровенные истоки героизма, раскрыл личностное начало героизма, о котором, увы, нередко забывают. Это ему удалось, потому что на чисто документальной основе он ведет подлинно психологическое повествование. Герой его повести по объемности изображения не уступает героям лучших образцов сегодняшнего художественного повествования, оставаясь человеком с реальным именем и реальной судьбой. Большие нравственные и философские вопросы не навязываются ему извне, искусственно, они естественно кристаллизуются в его духовной жизни, которую Амлинский показал с мастерством и тонкостью художника и точностью документалиста.

Поделиться с друзьями: