ЧиЖ. Чуковский и Жаботинский
Шрифт:
Всего вероятнее то, что еврейство в грядущем, как в прошлом, будет играть прежнюю роль всемирного бродила, терпкого и едкого и не всем угодного. Пока народы объединятся и будет единое стадо и единый пастырь, одно человечество и один общий идеал.
В одном могу уверить г. К. Чуковского. Еврейских сил хватит на многое, на две литературы, русскую и жаргонную, или на двадцать, если угодно, на Шолом Аша и Рубинштейна, на Бялика и Антокольского. [174]
Конечно, Рубинштейн только музыкант, а Антокольский только скульптор. И можно спросить с торжеством: где русский писатель еврейской крови и вечной ценности?..
174
Имена пианиста, композитора и дирижера Антона Григорьевича Рубинштейна (1829–1894) и скульптора Марка Матвеевича Антокольского (1843–1902) приводятся здесь как имена евреев, ставших частью прежде всего русской культуры.
На это есть один ответ: Дух Божий веет где хочет и когда хочет. Если такой писатель еще не родился сегодня, то, быть может, он родится завтра. И кто знает, быть может, он уже родился и живет и в настоящую минуту пишет свою первую поэму или повесть, еще юный и свежий, неведомый миру и критикам.
Владимир Ж<аботинский>. Письмо (О «Евреях и русской литературе») [175]
В «Свободных мыслях» была помещена статья г. Чуковского о евреях в русской литературе; потом появилась на ту же тему статья г. Тана, больше похожая на лирическое письмо, чем на статью. Последнее обстоятельство дает и мне повод высказаться по этому вопросу. Будь это спор, я бы не принял участия в нем: живу далеко, отвечать на возражения могу только с большим опозданием, а в газетном деле это все равно, что совсем не отвечать на возражения. Иногда я вынужден мириться с этим неудобством; но когда речь касается вопроса, который мне дорог и близок, — еврейского, не хочу ставить себя в положение диспутанта с полузавязанною глоткой. Особенно еще потому, что в русской печати проглядывает какой-то нехороший тон по отношению к инакомыслящим, оскорбительный и недостаточно благородный; говорю, конечно, о передовой печати, остальная вообще вне поля моего зрения. Все это помешало бы мне принять участие в споре. Другое дело обмен личными настроениями, по лирическому примеру г. Тана, и я прошу позволения последовать этому примеру.
175
Печатается по: Свободные мысли. 1908. 24 марта.
Кое в чем наши личные настроения сходны. Меня весьма тронуло, например, что г. Тан пишет всеми буквами черным на белом: «мы, евреи». Это нововведение; насколько знаю, это в русской печати второй случай. Обыкновенно еврейские сотрудники русских газет пишут о евреях не «мы», а «они»; местоимение первого лица приберегается для более эффектных случаев, например: «мы, русские», или «наш брат русак» (я сам читал). Растрогало меня и то, что г. Тан отказывается считаться с пресловутым доводом, будто не следует «в такое время» задевать «такой вопрос». Мы с г. Таном прекрасно знаем, что дело тут не в задевании вопроса, а в упоминовении лишний раз слова «еврей», чего многие терпеть не могут: в этом смысле «такое время» было и год, и два, и пять лет, и пятнадцать лет тому назад. Но вслух, конечно, приводятся самые благородные мотивы — что не надо, мол, «играть в руку». Выеденного яйца не стоят эти благородные мотивы. Из-за них не было еврейскому публицисту никакой возможности поговорить с евреями, читающими по-русски, об их делах или об их недостатках — например, о множестве рабских привычек, развившихся в нашей психологии за время обрусения нашей интеллигенции. Эта интеллигенция не читала ни «Восхода», ни древнееврейских и жаргонных газет, а читала больше всего провинциальную прессу черты оседлости — которую, кроме нее, почти никто не читал, в которой, кроме нее, почти никто не писал и которая в общем не печатала ни одного слова о еврейских делах. Порою хотелось рвать на себе волосы от бешенства, и знаете ли, теперь тоже нередко хочется. Лучше бы тысячу раз «сыграть в руку» черным людям, которые от этого не стали бы чернее, чем так наглухо запереть все пути к среднему еврейскому интеллигенту, чем так упорно приучать его к забвению о себе самом и о долге самокритики, чем так обидно воспитывать в нем унизительное невнимание к себе и своему делу…
По существу предмета наши настроения зато вряд ли совпадают. Обсуждать, хороши или плохи евреи в чужих литературах, я не стану — это было бы уже спором, от которого я отказался. Замечу только, что дело совсем не в том, чувствует ли себя г. Тан, как сам утверждает, неразрывно привязанным к русской литературе, или не чувствует. Г. Чуковский отнюдь и не собирался оторвать его или других от русской литературы; он только задал себе вопрос, велика ли польза русской литературе от этих неразрывных привязанностей, и пришел sine ira et studio [176] к печальным выводам. Чтобы не прятать даже мимоходом своего мнения, прибавлю, что я с г. Чуковским совершенно согласен; прошу г. Тана не принять это с моей стороны за щелчок по его адресу — я его, г. Тана, кроме газетных статей, право, не читал и судить не могу; но вообще нахожу, что евреи пока ничего не дали русской литературе.
176
Без гнева и пристрастия (лат.).
Затем, однако, не сомневаюсь, что против г. Чуковского был уже в печати, как водится, выдвинут длинный список «еврейских замечательных людей», блистательное доказательство наших великих заслуг перед отечеством и человечеством. «Рассвет» остроумно заметил, что в этих случаях докапываются чуть ли не до девиц, окончивших гимназию с золотою медалью. Таковых, слава Богу, немало, и честь Израиля нетрудно спасти, ибо мы люди маленькие и малым довольны. За границей наши онемеченные или офранцуженные братья чувствуют себя на вершинах радости, когда кого-нибудь из них в кои веки примут в высшем туземном обществе; они делают важные лица и говорят многозначительно: ого! А у нас однажды г. Горнфельд, я помню, печатно выразил свой восторг по поводу того, что «в одном рассказе Елпатьевского больше интереса к евреям, чем во всех сочинениях Успенского», — из чего явствует прогресс гуманности и благого просвещения. После этого почему же не удовлетвориться гордым сознанием, что нашего такого-то печатают в лучших журналах — так сказать, принимают в высшем туземном обществе? При малом честолюбии и на запятках уютно…
Если г. Тану или другим уютно в русской литературе, то вольному воля. Я, например, не только не стал бы их манить назад, но даже не выражу сомнения, точно ли так им уютно, как они рассказывают. Напротив, признаю и не сомневаюсь. Но я это иначе объясняю, иначе освещаю. Г. Тан объясняет свои родственные чувства к русской литературе, между прочим, и тем, что деды его захватили жаргон, проходя через Ахен, а ему, г. Тану, какое дело до Ахена? Это резон, но я советовал бы г. Тану употреблять его пореже и с осторожностью; ибо мы на своем пути прошли не только через Ахен, но и через Вильну, Киев, Одессу, отчасти через Петербург и Москву, и если мы начнем так небрежно отмахиваться от попутных городов, то нам с г. Таном могут со стороны предъявить вопрос: Что это такое? Cuius regio, eius religio? [177] Где переночевали, там и присягнули, а выйдя вон — наплевали? Эх, вы, патриоты каждого полустанка…
177
Букв.: где живу, там и верую (лат.), т. е. молюсь тамошним богам.
Я бы лично этого окрика не хотел и потому предпочитаю не плевать на Ахен и не лобызать стен Петербурга. Свои гражданские обязанности несу там, где я приписан и ем хлеб, и несу их корректно: в сердце же к себе я чужих людей не пускаю; в том, какой я город люблю и к какому городу равнодушен, никому давать отчета не желаю и принципиально демонстрирую совершенно одинаковое благорасположение к Ахену и Москве. Будь у меня всамделишный свой город, я бы тогда стал говорить о любви; и это, быть может, была бы такая любовь, какою сорок тысяч людей на запятках любить не в силах. Но при нынешнем моем положении воздаю кесарево кесареви, а богово держу про себя. Исповедую лояльный космополитизм и ни на сантиметр больше.
Самый же вопрос о жаргоне я беру не с точки зрения Ахена, да и вопрос о том, в какую литературу идти еврейскому писателю, беру не с точки зрения жаргона. С жаргоном я считаюсь потому, что на нем фактически говорит народ, и, следовательно, для того, чтобы работать в народе и с народом, надо работать на жаргоне. Это ясно, как дважды два четыре, и совершенно при этом не важно, где, когда и из чьих рук мы подобрали это наречие. Но вопросом о языке еще не решается вопрос о том, куда идти, в какую литературу. Часть евреев (по переписи 1897 года три процента, теперь должно быть больше) вырастает, не владея жаргоном, и некоторым из этого числа очень трудно потом овладеть. Это большая помеха для работы в еврейском переулке, это заставляет писать по-русски, но писать по-русски еще само по себе не значит уйти из еврейской литературы.
В наше сложное время «национальность» литературного произведения далеко еще не определяется языком, на котором оно написано. Это ясно в особенности по отношению к публицистике. «Рассвет» издается на русском языке, но ведь никто не отнесет его к русской печати. Так же точно к еврейской, а не к русской литературе относятся наши бытописатели О. Рабинович и Бен-Ами [178] или поэт Фруг [179] , хотя их произведения написаны по-русски. Решающим моментом является тут не язык и, с другой стороны, даже не происхождение автора, и даже не сюжет: решающим моментом является настроение автора — для кого он пишет, к кому обращается, чьи духовные запросы имеет в виду, создавая свое произведение. Шутник может спросить, не относится ли в таком случае погромная прокламация «К жидам г. Гомеля» тоже в вертоград еврейской литературы; но если не оперировать курьезами и брать вопрос серьезно, то «национальность» литературного произведения в таких спорных случаях устанавливается, так сказать, по адресату. Если пишете для евреев, то много ли, мало ли вас прочтут, но вы остаетесь в пределах или хоть на окраинах еврейской литературы. Можно поэтому не знать жаргона и все-таки не дезертировать, а служить, по мере сил и данных, своему народу, говорить к нему и писать для него. Дело тут не в языке, а в охоте.
178
Рабинович Осип Ааронович (1817–1869) и Бен-Ами (псевдоним Хаима Рабиновича, 1854–1932) — бытописатели еврейской жизни.
179
Фруг Семен Григорьевич (1860–1916) — поэт, основные темы его стихов связаны с судьбами еврейского народа.
Я прекрасно понимаю, что нелегко требовать этой охоты от писателя, знающего по-русски. Он может писать для русской публики, это гораздо заманчивее — и аудитория неизмеримо больше, и жизнь шире, многообразнее, богаче. Искушение слишком велико. Оторваться от этого простора и сосредоточить свои мысли на переживаниях еврейства — это жертва, для некоторых и большая жертва. Из малороссов, одаренных сценическим талантом, большинство пока уходит на великорусские подмостки, и причина та же: аудитория шире и культурнее, репертуар лучше, общественное признание куда серьезнее… Одного заметного столичного публициста недавно убедили стать во главе органа, посвященного еврейским интересам; и он через месяц ухватился за первый повод и ушел, высказавшись так: «У меня все время было такое чувство, точно я из громадного зала попал в чулан…»
Не виню совершенно ни его, ни ему подобных: но с другой стороны, нечем тут и гордиться. Человеческая мысль очень лукава и умеет раскрасить в багрец и золото какой угодно поступок; и в этих случаях она подсказывает уходящим из чулана красивые речи о том, что широкое лучше узкого, общечеловеческое (русское называется общечеловеческим) важнее национального, интересы ста миллионов с лишним важнее интересов пяти миллионов и так далее. Но все это словеса перед тем фактом, что наш народ остается без интеллигенции и некому направлять его жизнь. Оттого я сказал, что иначе все это освещаю, в иную меру оцениваю, и могу вам назвать совершенно искренне, в какую именно меру. В грош я это оцениваю, эти раззолоченные узоры на халате дезертира, эти пошлости на тему об узком, широком и общечеловеческом, потому что это неправда. Если человек уходит из чулана в большой зал, значит, он пошел по линии своей выгоды, и больше ничего. Не поймите меня банально, я не говорю о денежной выгоде; но идти по линии своей выгоды значит идти туда, где человеку легче удовлетворить свои аппетиты и запросы, где атмосфера тоньше, среда культурнее, резонанс шире, подмостки прочнее и вообще все пышнее и богаче. Только потому они и уходят, и ничего нет в этом возвышенного, ибо всякий средний человек предпочитает Рим деревне и согласен даже быть в Риме сто пятнадцатым, лишь бы ходить по мрамору, а не по деревенской улице. Может быть, в том-то и дело, что