Чудо Рождественской ночи
Шрифт:
Старуха привела нас в соседнюю небольшую комнату и попросила нас подождать. Это была библиотека. Целый ряд шкафов уставлен был книгами французскими, немецкими и русскими. В первом из них я заметил коллекцию книг мистического содержания – Циона, Эстерзгаузена, Сен-Мартена и проч. Здесь было, впрочем, уютнее, чем в зале. Мы расположились на диване, и меня начало охватывать любопытство. Через полчаса показался наконец из боковой двери хозяин.
Признаюсь, я был поражен наружностью полковника К. Таких стариков в действительности мне не приходилось видеть; я видел подобного типа старика только раз в Дрезденской галерее, в угольном зале, на картине, не помню кем написанной. Серые, даже пожелтевшие волосы в беспорядке падали на плечи и на морщинистый лоб, заканчивающийся густыми бровями, так что казалось, что будто бы старик выглядывает исподлобья своими карими большими пронзительными глазами. Длинная всклоченная борода, прямой тонкий нос и неподвижное, покрытое глубокими бороздами лицо – все это наводило какой-то невольный страх, если ближе всмотреться в строго ледяную физиономию старика. Он был высокого роста, но держался прямо, сохраняя старинную военную выправку. На нем был надет старинный, уже совсем поношенный конно-егерский мундир с длинными узкими фалдами и бесконечно высоким воротником.
– Вздумали навестить меня, – обратился он к брату глухим механическим голосом, подавая руку.
– Ехали в город, миновать вас было нельзя, Алексей Егорович, – ответил брат, представляя меня как петербургского жителя и жильца его бывшего дома.
– Вы живете постоянно в Петербурге и в бывшем моем доме? – спросил К., обратив на меня свои пронзительные, пытливые глаза.
– Да, я давно там живу, – ответил я. – Но дом ваш узнать нельзя… Он переделан, надстроено два этажа; я нашел квартиру внизу, с левой стороны, очень удобная квартира.
Старик еще раз взглянул на меня пронзительным взглядом, мне стало неловко, не знаю, чего я сконфузился.
Разговор не клеился. Старик отвечал нехотя, изредка делая замечания относительно некоторых петербургских знакомых, старых генералов, которых он знавал еще в молодости. Через несколько времени та же высокая старуха накрыла стол и, к моему удивлению, поставила на него большой серебряный поднос, на котором красовалась прелестная севрская ваза, полная свежих фруктов, чистого золота жбан и несколько золотых кубков, античной, резной работы. «При такой дикой, неуютной обстановке и такая роскошь – как это странно!» – подумалось мне.
– Вы, вероятно, обедали; я позволю угостить вас десертом. Фрукты из моей оранжереи – это единственное утешение на закате дней моих. Вином могу похвастаться: оно с двенадцатого года. Я вывез его из Франции, когда состоял в оккупационном корпусе князя Воронцова,[125] – проговорил старик тихим голосом, наливая в кубки густую ароматическую влагу.
Старый рейнвейн произвел свое действие. Мы начали болтать без умолку, вспоминая старое, прикрашивая настоящее. Старик ничего не пил. Он слушал нашу беззастенчивую болтовню, больше молчал и только для приличия вставлял иногда свое слово, весьма, впрочем, меткое, умное и, во всяком случае, мы, видимо, его не стесняли, он был доволен нашим посещением, как бы любовался нашею беззаботною молодостью. Как ни молчалив он был, однако успел нам передать, как он участвовал в отечественную войну, жил два года в Париже, как вернулся затем в Петербург, где женился, был в самом лучшем тогдашнем обществе. О жене он ничего не говорил, и когда кто-то из нас спросил о ней, он глубоко вздохнул, опустил голову, на карих резких глазах его навернулись слезы, и он едва проговорил: «Ее уже нет, давно нет».
Подали лампу, к вечеру поднялся ветер и начал завывать с особою силою. Заледенелые сучья бились об окна и стены, производя резкий неприятный шум, смешиваясь с раздающимся по лесу треском и свистом расходившейся вьюги. Подогретые старым вином, мы и не заметили, что засиделись у старика и не подумали, что в такую вьюгу выехать ночью было бы сумасшествием.
– Вам ехать нельзя в такую погоду, – проговорил полковник, посматривая в окошко. – Оставайтесь ночевать, хотя предупреждаю: я не могу вам предоставить даже самых необходимых удобств для ночлега. Вы знаете, я одинок, хозяйства у меня нет.
Мы поблагодарили его за радушие, свидетельствуя о нашей полной невзыскательности.
– Вы постарше, – обратился он к брату, – расположитесь здесь, в библиотеке, а вы ляжете в гостиной, у вас кровь помоложе, вам легче перенести свежий воздух нетопленой комнаты, – сказал он мне.
– О! относительно меня не беспокойтесь, – возразил я весело, – я могу заснуть хоть на дворе, разумеется закутавшись в шубу.
– Тогда покойной ночи, милые гости, – сказал он, дружески протягивая нам руки. – Вам подадут утром чай, завтрак, а меня вы извините, завтра такой день, в который я никому не показываюсь. Завтра, двадцать седьмого декабря, день рождения моей покойной жены… Ей было бы теперь ровно шестьдесят лет, – проговорил он тихо, как бы про себя.
Встав с кресла, он направился было к себе через боковую дверь в кабинет, но потом остановился в дверях, немного подумал и, обращаясь ко мне, как бы вскользь, заметил:
– Вы не пугайтесь, молодой человек, если я через вашу комнату буду проходить ночью.
– Сделайте одолжение, полковник, я сплю очень крепко, – ответил я беззаботно.
Старуха принесла нам постели. Предназначенная мне спальня была через три комнаты от библиотеки и отделялась, кроме залы, еще какой-то большою темною холодною комнатой. Постель мне приготовили на старинной кушетке, в углу бывшей гостиной, имевшей три окна, выходящих в сад. В комнате был страшный холод, и кроме того, все отзывалось в ней не жильем, вся обстановка, мебель, довольно, впрочем, роскошные, даже воздух как бы окаменели от многолетнего отсутствия здесь жилья. А ветер все гудел и гудел с неимоверною силою, издавая пронзительные звуки. Обледенелые затейливыми узорами окна как бы закрывали черную мглу сада, из которой выглядывали чудовищные образы от обсыпанных снегом сучьев, и в этом шуме и треске, производимом вьюгою, казалось, сто тысяч ведьм пляшут свою адскую пляску.
Я остался один, и мне стало страшно. Голова под давлением крепкого рейнвейна кружилась, представлялись какие-то странные образы, старик полковник являлся то каким-то злым чародеем, то благодетельным финном. Пыль и грязь, затем золотые кубки и фарфоровые вазы, этот допотопный мундир с узкими фалдами, эти карие пронзительные глаза – все перепуталось в голове, на все наложен был покров какой-то таинственности, даже страшного.
«И зачем он будет проходить через мою комнату ночью?..» – я спрашивал себя, ложась в постель и окутываясь шубою от весьма чувствительного холода. «Как это все странно, дико», – решил я, глаза начали смыкаться, меня одолевал сон…
Не могу решить, много ли, мало ли я спал, наконец, был ли то сон или действительность, но только вот что случилось.
Открываю глаза и вижу в глубине комнаты старика полковника в старой военной шинели с свечою в руках; он на цыпочках прошел в гостиную, затем раздавались его тихие шаги в пустой соседней комнате, потом отчетливо слышу, как он начал отпирать какой-то тяжелый замок. Холодный пот выступил у меня на лбу, я весь дрожал от холода и страха…
Прошло полчаса. Вдруг слышу скорые шаги, кто-то приближается ко мне… Открываю опять глаза – передо мною старик полковник! Прежде казавшиеся мне резкими его карие глаза теперь были добрые, грустные, подернутые слезою.
– Я вас побеспокоил. Извините меня. Прошу вас, умоляю, встаньте на минутку, на несколько секунд, – начал просить он меня умоляющим голосом.
– С удовольствием, – ответил я, растерявшись, – но только чем могу быть вам полезен?
– Не спрашивайте, увидите.
Бессознательно надел я сапоги, накинул шубу.
– Пойдемте, – пригласил меня полковник.
Он шел впереди. Мы прошли галерею. В одном месте наметало через разбитое окно целый сугроб снегу. Ветер гудел немилосердно, из сада доносились ужасные раздражающие звуки. В конце галереи старик открыл одностворчатую низкую железную дверь, и мы вошли в небольшую комнату, обтянутую черным сукном, с обстановкою спальни, освещенною канделяброю, стоявшею около зеркала. Не знаю почему, но мне эта комната показалась похожею на кабинет моей петербургской квартиры, хотя более чем странная ее обстановка должна была бы убивать какое бы то ни было кажущееся сходство. Всего более удивительного было в обстановке – это стоявшая посредине комнаты двуспальная кровать с постелями, как будто только что приготовленными для брачного ложа. На стене перед кроватью висел портрет во весь рост красивой женщины в белом шелковом платье с розаном на груди.
Я ничего не понимал. Старик посадил меня на одно из кресел, стоявших около стены, против портрета, сам сел рядом со мною.
– Анет, подойди сюда, – проговорил наконец старик жалобным голосом.
Женщина в белом платье как бы выделилась из портрета и тихими, едва слышными шагами подошла и стала перед нами. Ее чудные голубые глаза смотрели на нас с такою грустью, ее черты выражали такие страдания и такое безучастное горе, что невольно навертывались слезы.
– Ты прощаешь меня, Анет? – спросил старик дрожащим от волнения голосом.