Цветаева без глянца
Шрифт:
Храни Вас Бог.
Ваш С.»
Приписка мне: «Родная моя девочка! Я получил письмо от И. Г., он пишет, что видел тебя, и передал мне те слова, что ты просила сказать мне от твоего имени. Спасибо, радость моя, — вся любовь и все мысли мои с тобой и с мамой. Я верю — мы скоро увидимся и снова заживем вместе, с тем, чтобы больше никогда не расставаться…
Благословляю и целую тебя крепко.
Твой папа»
«С сегодняшнего дня — жизнь. Впервые живу» — записала Марина в тетради, и тут же: «Письмо к С. — Мой Сереженька! Если от счастья не умирают, то — во всяком случае — каменеют. Только что получила Ваше письмо. Закаменела. Последние вести о Вас: Ваше письмо к Максу. Потом пустота. Не знаю, с чего начать. — Знаю, с чего начать: то, чем и кончу: моя любовь к Вам…» (оборвано).
Чуть погодя — письмо к Ахматовой: «Моя Радость! Жизнь сложна. Рвусь, потому что знаю, что жив — 1 июля письмо, первое после двух лет молчания. Рвусь — и весь день обслуживаю чужих. Не могу жить без трудностей — не оправдана. Чувство круговой поруки: я — здесь — другим, кто-то — там — ему… Чужие жизни, которые нужно устраивать, ибо другие — еще беспомощнее (я, по крайней мере, веселюсь!) — целый день чужая жизнь, где я, может быть, и не так уж необходима…
Пишу урывками — как награда. Стихи — роскошь. Вечное чувство, что не вправе. И — вопреки всему — благодаря всему — веселье, только не совсем такое простое, как кажется…»
Кто же были эти «чужие»? Чаще всего — действительно чужие, мимохожие люди, случайно прибивавшиеся к Марининому порогу, ютившиеся у нас, как на полустанке, отогревавшиеся у нашей печурки, подкреплявшиеся (но не насыщавшиеся!) нашим хлебом и нашей кашей; некоторых, беспомощных до святости, «поставляла» Марине ее сестра Ася, жившая тогда в Крыму; некоторые прибивались сами; некоторых сама Марина, обладавшая безошибочным чутьем на (даже сокровенные) нужду физическую и беспризорность душевную, подбирала и подпирала плечом… Отдышавшись, чужие уходили, приставали к более надежным берегам; другие же, редчайшие одиночки, уходя — все равно оставались своими, пусть только в памяти.
Ну а стихи — стихи писались, несмотря ни на что и благодаря всему, будучи не «роскошью», и даже не насущностью, а — неизбежностью. Писались сквозь все препятствия и отвлечения — их Марина умела отстранять, раздвигать, как раздвигала посторонние предметы, нараставшие на рабочем ее столе, чтобы освободить место для локтей и тетради [1; 197–199].
Марина Ивановна Цветаева. Письмо А. А. Ахматовой. 31 р<усского> авг<уста> 1921 г. Из записной тетради:
Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей [128] . Пишу Вам об этом п. ч. знаю, что до Вас всё равно дойдет, — хочу чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг — действие!) среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу Кафэ Поэтов. Убитый горем — у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телегр<амму> с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая — весть о С<ергее>, о к<отор>ом я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать, — не п. ч. это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? — просто не хочется тупить пера.
128
После известия о казни Н. Гумилева в Москве пошли слухи о самоубийстве А. Ахматовой. — Сост.
Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафэ поэтов — что за уроды! что за убожества! что за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ревущие быки, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Над сон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слёзы, и трупы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой (NB! знаю я этих «пианистов», просто-собаки! NB! паршивые), и «монотонный тон кукушки» (так начинался один стих), и поэма об японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина)
Это было у моря, Где цветут анемоны…И весь зал, хором:
Где встречается редко… Городской экипаж…Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие — САМИ ТАКИЕ ЖЕ, — со вчерашнего состязания.
Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем. На эстраде Бобров, Аксёнов, Арго (громадный ражий детина вроде мясника), Грузинов. — Поэты. — И — шантанный номер: крохотный — с мизинчик! — красноармеец (красноармейчик) вроде Петрушки, красная <рисунок шапки> шапка (каж<ется> — шлык!) лицо луковицей.
— Товарищи! А я вам расскажу, как один прапор справлял имянины! (Руки — рупором:) — Матрешка! Коли гости придут — не принимать, нет дома. Кто-то из жюри, вежливо: — «Позвольте, товарищ! Да ведь это анекдот».
— Матре — ешка!!
— Здесь стихи читают.
И красноармеец: — «Довольно нам, товарищи, катать на своей спине бар! Пусть теперь баре нас покатают!»
И я, на блокноте, Аксёнову: — «Господин Аксёнов, ради Бога — достоверность об Ахматовой. (Был слух, что он видел Маяковского.) Боюсь, что не досижу до конца состязания».
И учащенный кивок А<ксёно>ва. Значит — жива. Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксёновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказанных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: — «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива». Я загадывала на Вас по Библии — вот: Le Dieu des forces… [129] Утешила меня Аля: — «Марина! У нее же — сын!» (Скажу еще одно — спокойно: после С. и Али Вы мое самое дорогое на земле. Такого восторга как Вы мне не дает никто.)
129
Боже сил... (фр.)
Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. — «Господа, я Вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно — и у меня всегда полный зал!» Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, да что — Петербурга… Эти дни — Октябрь и Перекоп. Вчерашний вечер — чудо: Стала облаком в славе лучей. На днях буду читать о Вас — в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам — но не могу уступить этой чести другому. Впрочем всё, что я имею сказать — осанна! Не «доклад», а любовь [10; 55–56].
Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма Е. О. Кириенко-Волошиной. Москва, 17-го р<усского> авг<уста> 1921 г.:
Марина живет как птица: мало времени петь и много поет. Она совсем не занята ни выступлениями, ни печатанием, только писанием. Ей все равно, знают ее или нет. Мы с ней кочевали по всему дому. Сначала в папиной комнате, в кухне, в своей. Марина с грустью говорит: «Кочевники дома». Теперь изнутри запираемся на замок от кошек, собак, людей. Наверное, наш дом будут рушить, и мы подыскали себе квартиру. На углу глухого церковного переулка стоит бывший особняк: желтый, рухнувший, с большими выразительными дырами вместо окон. Вместо пола железные длинные жерди, а внизу пустота. Одним словом — бывшее, рухнувшее, погребающее [17; 241].