Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Марк Львович Слоним:

Хорошее и дурное, пережитое в Праге, слилось впоследствии для МИ в некий символ интенсивного существования. Большую роль сыграло в этом ее увлечение Константином Родзевичем. Я видел его раза два, он мне показался себе на уме, хитроватым, не без юмора, довольно тусклым, среднего калибра. Некоторые из его товарищей-студентов, как, например, Н. Еленев, упрекали его в лживости и расчетливости и отзывались о нем резко отрицательно. Из отдельных замечаний МИ — она о нем говорить не любила — у меня составилось впечатление, что он был ошеломлен и испуган нахлынувшей на него волной Марининой безудержности и бежал от грозы и грома в тихую пристань буржуазного быта и приличного брака. Марина, конечно, была ему не по росту, особенно когда началось ее мифотворчество. Ее попытка вознести их любовь на гору сорвалась, она за это жестоко поплатилась и поведала об этом в «Поэме Горы» и «Поэме Конца», написанных в 1924 году. Вступительная строка первой из них — «Горе началось с горы» — точно передает происшедшее.

Как всегда это бывало у нее, МИ влюбилась не в Родзевича, каким он был, а в него, каким она себе его представляла — в ее собственное отражение и мечту [1; 315–316].

Сергей Яковлевич Эфрон. Из письма М. А. Волошину. Мокропсы, декабрь 1923 г.:

Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр<очими>, и пр<очими> ядами.

Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что М<арина> мне лгать не может и т. д.

Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М<арине>. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым.) Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет.) Быть твердым здесь — я мог бы, если бы М<арина> попадала к человеку, к<отор>ому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М<арину> бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.

М<арина> рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю — она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя не вырвав последней соломинки, за которую она держится.

Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М<ожет> б<ыть> это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня — сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.

Что делать? Если ты мог издалека направить меня на верный путь!

Я тебе не пишу о Московской жизни М<арины>. Не хочу об этом писать. Скажу только, что в день моего отъезда (ты знаешь на что я ехал) после моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на все смотрел «последними глазами», М<арина> делила время между мной и другим, к<отор>ого сейчас называет со смехом дураком и негодяем.

Она обвинила в смерти Ирины (сестра Али) моих сестер (она искренне уверена в этом) и только недавно я узнал правду и восстановил отношения с Л<илей> и В<ерой>. Но довольно. Довольно и сегодняшнего. Что делать? Долго это сожительство длиться не сможет. Или я погибну. М<арина> углубленная Ася. В личной жизни это сплошное разрушительное начало. Все это время я пытался избегая резкости подготовить М<арину> и себя к предстоящему разрыву. Но как это сделать, когда М<арина> из всех сил старается над обратным. Она уверена, что сейчас жертвенно, отказавшись от своего счастья — кует мое. Стараясь внешне сохранить форму совместной жизни она думает меня удовлетворить этим. Если бы ты знал, как это запутанно-тяжко. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания — сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, к<отор>ые прошли на твоих глазах, я жил м<ожет> б<ыть> более всего М<арин>ой. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.

М<арина> сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя — м<ожет> б<ыть> единственное мое желание. Сложность положения усугубляется еще моей основной чертой. У меня всегда, с детства — чувство «не могу иначе» было сильнее чувства — «хочу так». Преобладание «статики» над динамикой. Сейчас вся статика моя полетела к черту. А в ней была вся моя сила. Отсюда полная беспомощность.

С ужасом жду грядущих дней и месяцев. «Тяга земная» тянет меня вниз. Из всех сил стараюсь выкарабкаться. Но как и куда? Если бы ты был рядом — я знаю, что тебе удалось бы во многом помочь М<арине>. С ней я почти не говорю о главном. Она ослепла к моим словам и ко мне. Да м<ожет> б<ыть> не в слепости, а во мне самом дело. Но об этом в другой раз.

Пишу это письмо только тебе. Никто ничего еще не знает. (А м<ожет> б<ыть> все знают).

22 января 1924 г.

Это письмо я проносил с месяц. Все не решался послать его. Сегодня — решаюсь.

Мы продолжаем с М<ариной> жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода — время лучший учитель. Верно?

К счастью приходится много работать и это сильно помогает [13; 307–309].

Марк Львович Слоним:

В 1924 году я жил в небольшой квартире в квартале Дейвиц, рядом с Лебедевым, и МИ часто у меня бывала. Однажды она прочла мне «Поэму Конца» и потом сказала, что если чувство иссякает, рана еще не зажила, еще больно и жжет, но уже кровь свертывается, засыхает — и тогда приходит злость на себя, что опять поверила и обманулась, и желание разрушить тобою же сотворенного кумира и этим наказать себя и его. Я потом понял, что через этот процесс возвеличения, почти обожествления, а затем гневного отрицания, враждебности, насмешки — даже мести — МИ проходила по отношению к самым разным своим знакомым [1; 316].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

На летние каникулы 1924 года я приехала — из Моравской Тшебовы — самостоятельно <…>

И вновь наша семья перебралась за город, и возобновилось наше кочевье по знакомым деревням — Иловищам, Мокропсам, Вшенорам.

Как всегда, Марина много работала, но больше, чем всегда, — по контрасту с Прагой, — уставала и раздражалась от быта и вечных его нескладиц и несуразностей; тосковала о твердой почве под ногами — после недавнего асфальта особенно тяготила грязь, в которую под дождями превращались деревенские тропки и дорожки. Один из отдаленных уголков очередной деревни, в который мы забрались, так и был прозван знакомыми: «эфроновские грязи». <…>

Как думается теперь, эмигрантское деревенское житье-бытье еще хранило в себе черты тогда недавнего для многих дачного дореволюционного обихода. Ходили друг к другу в гости: званые или — как снег на голову; справляли бесконечные именины; устраивали неторопливые совместные прогулки, пикники; любительские спектакли, вечеринки, детские праздники и литературные чтения [1; 243].

Николай Артемьевич Еленев:

Глубокая, сырая лощина с дачным поселком Вшеноры недалеко от Праги неприветлива. Даже в знойный день в ней нет радости. Низкорослый вереск, черника в смешанном лесу на высоких холмах сменяются папоротником у тихо булькающего ручья. Ему вторят высокие трепещущие ольхи. Вблизи незатейливые дачи, гостиница с кегельбаном, пропахнувшим пивом, жилища железнодорожников. Но со склона северного холма открывается вид на долину. В ней покой, мир, а над нею глубокая лазурь тверди небесной. Медленно течет среди полей река. Видны волны колеблемой ветром пшеницы. Дорога круто поднимается к занимаемому мною домику [1:264].

Поделиться с друзьями: