Цветы на болоте
Шрифт:
Спирька смотрел, разинув в изумлении рот, как громадный собачий язык выглаживает ноги существа таинственного, как улыбается Гоша всеми кипенными, с мизинец толщиной и величиной, клыками, подняв лобастую, могучую голову. Ругнул Спирька кобеля вполголоса и… отпрянул: Гоша резко развернулся, рыкнул злобно и у ноги существа встал, ощетинился, глядя на хозяина. А это-то, господи, существо, крохотной рукой ему в пасть лезет, греет, что ли?! Так и есть, вон и другую руку сунуло…
Полчаса приводил в себя Спирька зеленую от страха Марию. И не крикнула ведь ни разу! А глянув на «гостя», зазевала нервно, замигала и под одеяло полезла. Спирька сначала уговаривал, под одеяло руку совал, Мариино лицо нащупывал — бесполезно, столбняк с бабой! Ногами сучит, как на велосипеде едет, дрожит молча. Ну, тут Спирька не выдержал, жену с кровати на пол сдернул, наорал. Сам он почему-то перестал удивляться, только косился изредка на лавку, где в обнимку с котом сидело мохнатое, голое чудо.
Мария на пол села, руками вокруг себя шарит, из щелей мусор выковыривает…
— Спирь, чего это? — робко голос подала. — Господи, мать моя, чего это?! Откудова ты… эту… этого припер-то?
Спирька посреди избы топчется, волосы лохматит, сообразить пытается.
— Есть оно хочет, вот чего! — вспомнил с натугой. — Каши давай!
— Волоса-а-тое-е! — истаращилась Мария. — Владыка милостивый.
— Отзынь! Отзынь, Мария… — неуверенно бормочет Спирька. — Кому тебе говорю? Положено так, бывает… Ну и волосатое, что ж теперь? По зиме оно… ёклмн… обрастает, значит. Может, дитя одичалое… В зоопарке-то… ну, в Москве не видала? Цыц, дура, грабарками-то своими елозишь, отзынь! Что, волосатых не видела?
Спирька несуразицу несет, на месте топчется.
— А хлебушка нет? Хлебца-а бы… — чудо с лавки тихонечко.
Мария по раскрытому рту ладонью бухнула, трясется. Спирька зло на нее посмотрел и — к столу. Отрезал ломоть, подал. Хлеб тут же был обкусан со всех сторон, словно мышкой тронуло…
— Голодное!
Мария опять себя по рту бухнула, потрясенно смотрит. А существо положило хлеб на лавку, крошки с ладони подставленной аккуратно подобрало в комочек и съело. Облокотилось на стол, на Марию глазами повело…
Нездешний, глубокий свет зрачки наполнил. Пульсирует, истекает он прямо в сердцевину большого Марииного тела, полнит теплотой и нежностью диковинной…
Мотнула головой Мария, встала. По глазам своим рукой провела:
— Что это я? Каша теплая в чугунке, сметана есть, грибков…
Через пять минут все на стол выставлено. Спирька за женой с достоинством следит, как будто все так и надо, так и мыслимо…
Сели за стол. Спирька кашу ложкой размял, маслица положил, и гостью не забыл… Три стопки у графина стоят. Спирька две до края наполнил, а над третьей горлышком графина с сомнением поводил и не налил. Существо покивало согласно, мол, правильно, правильно, не надо, чего зря добро-то переводить…
— Ну, будем. — Спирька стопку поднял. — Только… слышь, по имени-то тебя как? Имя-то у… вас… тьфу, ёклмн… Человеческое имя, говорю, есть ай нет?
Щурится Спирька, огурцом хрустит, вилкой грибок вылавливает…
— Улита.
— Ага… Улита. Ну что ж, имя как имя… Самое русское. Из каких? Нация или там народность? Живешь-то где?
— На болоте.
— Болотная, значит, вон оно что… Ага… Так, говоришь, болотная?
Улита в кулачок прыснула. Струится тепло из невиданных глаз, от смеха ее на душе хорошо становится, весело. И грустно немного. Но самую малость. А от смеха словно колокольчики в воздухе повисли: «Тлень-тлень! Синий день, села птица на плетень». Марии и Спирьке спокойно и хорошо, будто и не случилось ничего. Будто каждый день ходят к ним таинственные болотные гости.
«Не волосья бы, не шерсть — совсем ребенок малой!» — Мария думает. Сама каши Улите подкладывает, а куда? Улита на край ложки несколько крупинок черпнет и в рот. Сама крохотуля и ест соответственно.
— Погоди, Улит! — Спирька лоб наморщил. — Как же это, а? В наших болотах… это… ну, про людей-то не слыхивали. Разве птицы, а чтобы кто жил — это в диковину. Да и где жить, в трясине? Она на сколь тянется — уму непостижимо! То-то и оно. — Спирька засмеялся. — Это в народе сказывают, мол, на болотах нечисть разная, кикиморы да лешие. И то… болото наше недаром Якушкиным зовут. Пра-вильно-то Ягуш-ки-но, поняла? Это в честь Бабы-Яги, значит.
Залился Спирька смехом-бисером, корявым пальцем слезу смахнул, а Улита повела глазами, ручки на коленях сложила и спокойно так:
— Я и есть кикимора болотная.
Спирька кивнул машинально, потопу вздрогнул и голову поднял — оторваться не может от глаз Улитиных, притягивает зрачки… Кажется ему, что не глаза это, а пещеры бездонные клубящиеся входы открыли. Вот слились они в один, вернее, в одно — непостижимое! Вдруг — колодец, в его зев Спирька на крошечный миг глянул и… таким сладким, непонятным и страшным дурманом повеяло, что качнуло голову назад, повело скулы судорогой.
«Не обижу я ва-а-ас… — из колодца эхом. — Мы добрые… только от людей хоронимся. Нас люди убивать стали… ружьями, капка-а-нами-и! Птица, думают, летит… и стреляют, и болота осушают… Нас ма-а-а-ло-о осталось… кикиморуше-эк, ма-а-ло…»
Запрокинул Спирька голову одурманенную, руки вверх простер, словно позвать кого хотел, качнулся резко назад-вперед… Уснул. Упал на руки скрещенные на столе, положил на них тяжелую голову и заспал свое изумление, со страхом смешанное.
И Мария уснула. Сидя. Улыбается во сне во весь рот, нитку слюны от неудобного положения пустила…
Улита печально смотрит. Ресницы длинные распушила, нос точеный, губы, как положено полу девичьему, луковкой-бантиком. Струится волос на плечи… Если бы не взгляд взрослый, не тело, шерстью обросшее, совсем дитенышка малая, трехгодовалая!
Представить, что в, этакий мороз она босиком и голая по снегу шастает, так нормального человека оторопь возьмет. Человеческое дите на такое не способно.
Тихо. Темно. С холода стекло треснет, или Гоша во дворе гавкнет сторожко, цепью загремит. И опять тихо.
Из часов-ходиков настенных кукушка выглянула, хотела прокуковать, да спящих увидала — раздумала. Кивнула для порядка сколько положено и за дверцу спряталась…
Участковый Горохов шел к Демиду Цыбину ругаться.
Дело пустяковое, но… В авторитете участкового дело-то! А Горохов справедливо считал, что без авторитета в «органах» быть немыслимо. Так вот.
Демидовская жена гороховскую у магазина «заразой пустоголовой, лахудрой приезжей» наобзывала. Правда, Катька Горохова давно всем оскомину набила, первая сплетница и трепушка. Мало ли у кого что в семье-то! Так эта самая Катька все вызнает, отшпионит, от себя присочинит и все растрезвонит. Горохов ее корить пробовал, серьезные разговоры случались, но… Кто для деревенских участковый — тот дома для Катьки «черт лупоглазый, образина хохляцкая»… Или того хуже — «кобелина долгоносая».
Катька баба смазливая, на ласку хитрая, в разговоре с мужем так дело повернет, что все вокруг виноватыми объявятся, только одна она правдивая, всеми оболганная. Горохов домой туча-тучей, а Катька к приемнику, музыку повеселей поймает-накрутит, руки раскинет и по комнате бабочкой, и так-то голову наклонит, и так-то ладошками покрутит! Черт, а не баба! Горохов шинель скинет, на стул сядет, хмурится, а украдкой смотрит. Потом словит Катьку за подол, к себе притянет и ну целовать, ну подкидывать к потолку.