Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Первое, что мы выбросили за борт, была теория. Как незабываемо выразилась однажды после неприятной сцены в постели моя будущая жена, «нельзя деконструировать и раздевать одновременно». Мы провели год на разных континентах и довольно быстро обнаружили, что наполнять письма друг к другу теоретическими импровизациями, пожалуй, и занятно, но читать их не столь занятно. Но что по-настоящему убило для меня теорию и, что еще важнее, начало излечивать меня от навязчивой озабоченности тем, какое впечатление я произвожу на других, — это любовь к художественной литературе. Можно усмотреть поверхностное сходство между внесением поправок в художественный текст и редактированием своей интернет-страницы или профиля в Фейсбуке; но страница прозы лишена той услужливой компьютерной графики, что так помогает нам приукрашивать свои автопортреты. Если тебе хочется отплатить за дары, какими стали для тебя произведения других авторов, ты рано или поздно должен трезво взглянуть на то фальшивое или вторичное, что содержится на твоих собственных страницах. Эти страницы тоже зеркало, и если ты по-настоящему любишь художественную литературу, то увидишь, что достойны сохранения лишь те страницы, где ты отражен таким, каков ты есть.

Ты рискуешь, конечно, быть отвергнутым. То, что мы иной раз не нравимся кому-то, все способны перенести: ведь тех, кому мы потенциально можем понравиться, все равно пруд пруди. Но обнажить все свое «я», а не только поверхность, имеющую хорошие шансы понравиться, и увидеть, что тебя забраковали, — это может быть катастрофически больно. Именно страх перед болью, что бы ее ни вызывало — утрата, разрыв, смерть, — побуждает нас сторониться любви и оставаться в безопасном мире, где ключевое слово — «нравится». Мы с женой, вступив в брак слишком молодыми, в итоге пожертвовали столь многим из своего «я» и причинили друг другу столько боли, что у каждого возникли причины сожалеть об этом опрометчивом шаге.

И все же я не могу сказать, что сожалею безоговорочно. Во-первых, наши старания доказывать делом свою верность обязательствам помогли нам сформироваться как личностям; мы не были молекулами инертного газа, пассивно плывущими сквозь жизнь, — мы образовали химическую связь и переменились. Во-вторых — и это, пожалуй, главное, что я хочу сказать вам сегодня, — боль мучит, но не убивает. Если взглянуть на альтернативу — на грезу об анестезированной самодостаточности, навеваемую технологией, — то боль выглядит естественным проявлением и естественным признаком того, что мы живы и существуем в сопротивляющемся мире. Пройти через жизнь без боли — значит не прожить ее вовсе. Даже просто сказать: «Ну, я еще успею после тридцати, любовь и боль никуда от меня не уйдут» — значит обречь себя на то, чтобы целых десять лет просто занимать место на планете и прожигать ее ресурсы. Чтобы быть потребителем в самом предосудительном смысле слова.

Мои слова о том, что деятельная связь с чем-то любимым заставляет человека увидеть себя таким, каков он есть в действительности, применимы не только к литературному творчеству, но и едва ли не ко всякому делу, за которое мы беремся с любовью. Я бы хотел в заключение сказать еще об одной своей любви.

В студенческом возрасте и много лет после окончания колледжа мне очень нравилась дикая природа. Не то чтобы я любил ее, но она определенно мне нравилась. Природа может быть чрезвычайно симпатична. И поскольку я был воспламенен критической теорией и обостренно реагировал на несовершенства мира, ища повод для осуждения тех, кто им правит, я, естественно, тяготел к энвиронментализму: ведь с окружающей средой так много всего делается не так! И чем больше я вглядывался в то, что не так, — тут тебе и взрывной рост мирового населения, и взрывной рост потребления ресурсов, и глобальное потепление, и загрязнение океанов, и вырубка наших последних девственных лесов, — тем б'oльшим человеконенавистником я становился. Но в конце концов, почти одновременно с тем, как развалился мой брак, я пришел к мысли, что боль — это ладно, но провести оставшуюся жизнь, все сильней распаляясь злостью и чувствуя себя все более несчастным, — это куда серьезнее; и я принял сознательное решение, что перестану тревожиться из-за окружающей среды. Лично я все равно не мог добиться ничего существенного для спасения планеты, и мне хотелось посвятить себя тому, что я люблю. Я по-прежнему старался, чтобы мой «углеродный след» в атмосфере был поменьше, но, ограничив себя этим, не желал впадать, как прежде, в ярость и отчаяние.

И вдруг со мной произошла смешная вещь. Это долгая история, но суть в том, что я влюбился в птиц. Тут не обошлось без серьезного внутреннего сопротивления: ведь любительская орнитология — это совсем не стильно, да и вообще все, в чем проявляется подлинная страсть, не стильно по определению. Но, мало-помалу, вопреки многому во мне самом, эта страсть все развивалась, и, хотя всякая страсть это наполовину навязчивая идея, на другую половину это любовь. Так что — да, я тщательно вел список увиденных птиц и шел на непомерно многое, чтобы понаблюдать за редким видом. Но что не менее важно, всякий раз как я смотрел на птицу — на любую птицу, даже на голубя или воробья, — мое сердце переполнялось любовью. А с любви-то, как я пытаюсь объяснить вам сегодня, наши трудности и начинаются.

Потому что теперь, когда мне не просто нравилась природа вообще, но я еще и полюбил конкретную и жизненно важную ее часть, у меня не оставалось иного выбора, как снова обеспокоиться из-за окружающей среды. Вести с этого фронта были не лучше тех, что поступали раньше, когда я решил перестать тревожиться, — они, если на то пошло, были еще намного хуже, — но теперь леса, заболоченные районы и океаны, которым грозили всевозможные беды, уже не были для меня всего лишь источником приятных видов. Они были средой обитания существ, которых я любил. И тут возник диковинный парадокс. Моя забота о диких птицах увеличивала злость, боль и отчаяние, которые я испытывал, думая о судьбе планеты, — и вместе с тем, включившись в защиту птиц и узнав много нового обо всем, что им угрожает, я странным образом увидел, что мне теперь не трудней, а легче жить с этой злостью, с этой болью и с этим отчаянием.

Как так? Почему? Мне, прежде всего, кажется, что любовь к птицам высвободила важную, не столь эгоцентричную часть моей личности, о существовании которой я даже не догадывался. Вместо того чтобы и дальше плыть по жизни этаким гражданином мира, которому одно нравится, другое нет, но который не хочет до поры до времени ни во что всерьез вовлекаться, я оказался перед выбором: либо решительное приятие, либо категорический отказ. Именно это и делает с человеком любовь. Потому что кардинальный факт, касающийся нас всех, таков: сегодня мы живы, но пройдет некоторое время, и мы умрем. Этот факт — первопричина всей нашей злости, боли и отчаяния. И ты можешь либо от него отворачиваться, либо, полюбив, принять его.

Вся эта история с птицами стала для меня, как я сказал, полной неожиданностью. Ведь б'oльшую часть жизни я не уделял животным особого внимания. Может быть, мне не повезло, что птицы пришли в мою жизнь сравнительно поздно, а может быть, наоборот, повезло, что они вообще в нее пришли. Как бы то ни было, такая любовь, рано она тебя настигла или поздно, меняет твое отношение к миру. Вот, к примеру, мой случай. После нескольких ранних опытов я отошел от журналистики, потому что мир фактов волновал меня меньше, чем мир вымысла. Но когда обращение в птичью веру научило меня устремляться навстречу своей боли, злости и отчаянию, а не бежать от них, я стал браться за журналистские дела нового для себя рода. Что вызывало у меня в данный момент наибольшую ненависть — об этом я и хотел писать. Летом две тысячи третьего года, когда администрация Буша делала со страной то, что возмущало меня, я поехал в Вашингтон. Через несколько лет я отправился в Китай, потому что не мог спать по ночам от злости из-за безобразий, которые китайцы творят с окружающей средой. Я съездил на Средиземное море брать интервью у охотников и браконьеров, убивавших перелетных певчих птиц. И каждый раз, встречаясь со своими противниками, я находил людей, которые мне не на шутку нравились, — а иных я по-настоящему полюбил. Веселые, великодушные, блестящие геи из аппарата Республиканской партии. Бесстрашные, удивительные молодые природолюбцы из Китая. Итальянский сенатор, страстный охотник с очень ласковыми глазами, цитировавший борца за права животных Питера Сингера. В каждом случае огульная антипатия, которой я не слишком разборчиво предавался в прошлом, уже не так легко мной овладевала.

Когда ты сидишь у себя в комнате и то пылаешь гневом, то ядовито усмехаешься, то пожимаешь плечами, как я делал многие годы, мир и его проблемы выглядят невероятно устрашающими. Но если ты выходишь из дому и вступаешь в реальные отношения с реальными людьми — или хотя бы с реальными животными, — то возникает вполне реальная опасность, что ты возьмешь да и полюбишь кого-нибудь из них. И кто знает, что может с тобой тогда приключиться?

Спасибо за внимание.

Дальний остров

На юге Тихого океана, в пятистах милях от берегов центральной части Чили, есть вулканический остров с очень крутыми скалистыми берегами, семь миль в длину и четыре в ширину, — остров, где живут миллионы морских птиц и тысячи морских котиков, но совсем нет людей, если не считать горстки рыбаков, приплывающих в теплый сезон ловить омаров. Чтобы добраться до острова, который официально называется Александр-Селькирк, надо вначале перелететь из Сантьяго на восьмиместном самолете, совершающем рейсы дважды в неделю, на другой остров, расположенный на сто миль восточнее. Затем доплыть на небольшом открытом судне от взлетно-посадочной полосы до единственной деревни архипелага Хуан-Фернандес, там дождаться одного из катеров, от случая к случаю отправляющихся в двенадцатичасовое плавание по открытому морю, а потом зачастую ждать дальше, порой не один день, пока не установится погода, подходящая для высадки на скалистый берег. В шестидесятые годы чилийские чиновники, ведающие туризмом, переименовали остров в честь Александра Селькирка, шотландского матроса, чья одинокая жизнь на этом архипелаге, вероятно, послужила основой для романа Даниеля Дефо «Робинзон Крузо»; однако местные жители и сейчас называют остров по-старому: Мас-Афуэра, то есть Дальний.

В конце прошлой осени мне просто необходимо было забраться куда-нибудь подальше от всех. Я четыре месяца без отдыха занимался популяризацией своего романа, шел по очень жесткому графику и все больше чувствовал себя ромбиком, движущимся по полосе состояния медиаплеера. Целые пласты моей личной истории мертвели, потому что я слишком много о них говорил. И каждое утро те же подстегивающие дозы никотина и кофеина, каждый вечер тот же штурм очереди скопившихся за день электронных писем, каждый поздний вечер те же отупляющие порции алкогольного удовольствия. И однажды, прочитав про Мас-Афуэру, я вообразил, как сбегу туда и останусь один, подобно Селькирку, во внутренней части острова, где никто не живет даже в теплое время года.

Поделиться с друзьями: