Дальний остров
Шрифт:
На катере, когда я возвращался на Робинзон-Крузо, со мной плыли тысяча двести омаров, две освежеванные козы и старый ловец омаров, крикнувший мне, после того как якорь был поднят, что море очень неспокойное. Да, согласился я, малость качает. «No poco! — строго возразил он. — Mucho!» [11] Люди из команды катера мотались вокруг окровавленных козьих туш, и я понял, что мы берем курс не прямо на Робинзон-Крузо, а на сорок пять градусов южнее, чтобы нас не опрокинуло волнами. Я проковылял вниз, в крохотный вонючий кубрик в носовой части, бросился на койку, и, после того как я пролежал там час или два, вцепившись в края койки, чтобы не взлететь на воздух, пытаясь думать хоть о чем-нибудь, о чем угодно, лишь бы не о морской болезни, и слушая, как вода шлепает и лупит по днищу, меня вырвало в пластиковый пакет (позже выяснилось, что от вспотевшей кожи у меня за ухом отклеился пластырь против укачивания). Десять часов спустя, когда я отважился снова выйти на палубу, я ожидал, что уже видна будет гавань, но капитан до этого так много лавировал, что плыть оставалось еще пять часов. О том, чтобы опять идти ложиться на койку, я и думать не мог, и меня по-прежнему тошнило, так что вид морских птиц удовольствия не доставлял, поэтому я все пять часов простоял, ничего не делая — разве только размышляя, как изменить дату обратного перелета, который я на случай задержки забронировал на следующую неделю, и вернуться домой пораньше.
11
«Не мало!.. Много!» (исп.)
Я давно не чувствовал такой тоски по дому, — может быть, с тех пор как последний раз ходил в поход в одиночку. Через три дня калифорнийка, с которой я живу, должна была поехать к нашим друзьям смотреть вместе «Супер Боул», [12] и едва я подумал, что мог бы сидеть рядом с ней на диване, потягивать мартини и болеть за Аарона Роджерса, квотербека команды «Грин-Бей пэкерз», блиставшего в прошлом в команде Калифорнийского университета в Беркли, как мне отчаянно захотелось покинуть острова немедленно. Птиц двух эндемичных видов, обитающих на острове Робинзон-Крузо, я уже видел до отплытия на Мас-Афуэру, и перспектива провести там неделю без всяких шансов увидеть что-нибудь новое выглядела удушающе скучной — выглядела насильственным лишением того самого, от чего я еще недавно хотел бежать без оглядки, но что теперь оценил как источник удовольствия.
12
«Супер Боул» — матч за звание чемпиона Национальной футбольной лиги США.
Вернувшись на Робинзон-Крузо, я попросил Рамона, хозяина моей гостиницы, узнать, нельзя ли мне вылететь в Сантьяго уже завтра. На оба рейса, как оказалось, мест не было, но, пока я обедал, в гостиницу вошла местный агент одной из авиакомпаний, и Рамон стал уговаривать ее пустить меня на третий рейс — на чисто грузовой. Она отказалась. Но ведь есть место второго пилота, нельзя ли туда? — спросил Рамон. Нет, ответила агент, место второго пилота тоже будет занято коробками с омарами.
И вот, хотя мне этого уже не хотелось — или как раз потому, что не хотелось, — я по-настоящему застрял на острове. По три раза на дню ел один и тот же дрянной чилийский белый хлеб, на обед и на ужин каждый день была все та же неопределенного вкуса рыба без соуса и приправ. Я лежал у себя в номере и дочитывал «Робинзона Крузо». Писал открытки, отвечая на почту, целую стопку которой привез с собой. Практиковался в восприятии чилийского испанского, вставляя в уме звук «с», которого говорящие не произносили. Получше рассмотрел хуан-фернандесовского огненношапочного колибри — великолепного крупного колибри со светло-коричневым оперением, находящегося под серьезной угрозой со стороны инвазивных видов растений и животных. Совершил горный поход к пастбищу, где проводился ежегодный местный праздник клеймения скота, и смотрел, как всадники загоняли стадо в корраль. Пейзаж вокруг был впечатляющий — округлые холмы, вулканические пики, океан с белыми барашками, — но холмы были оголены и сильно изъедены эрозией. Из сотни с лишним коров и быков как минимум девяносто были истощены — многие до такой степени, что едва держались на ногах. Стадо традиционно служило здесь резервным источником белка, и ритуал поимки и клеймения по-прежнему радует местных жителей, но неужели они не видят, в какую жалкую пародию этот ритуал превратился?
Вылета надо было ждать еще три дня, от ходьбы по склонам у меня болели колени, и ничего не оставалось, как начать читать «Памелу» — первый роман Сэмюэла Ричардсона, который я взял с собой главным образом потому, что он намного короче «Клариссы». О «Памеле» мне было известно только одно: что Генри Филдинг написал на роман пародию под названием «Шеймела» [13] и эта пародия стала его первым опытом в жанре романа. Я не знал, что «Шеймела» — лишь одно из многих произведений, чей выход в свет явился прямым откликом на «Памелу», и что «Памела» была, возможно, главнейшей лондонской новостью за весь 1741 год. Но, начав читать, я понял, почему роман произвел такое действие: он увлекателен, заряжен конфликтами между полами и классами, и он изображает психологические крайности с такой конкретностью, с какой никто этого раньше не делал. Памела Эндрюс — это вам не «всё и еще больше». Это просто Памела в своем личном и неповторимом качестве, красивая служанка, чьей добродетели угрожают постоянные и изобретательные посягательства сына ее покойной хозяйки. История девушки рассказывается через посредство ее писем родителям; Памела узнаёт, что эти письма перехватывает и читает тот самый мистер Б., что намеревается ее соблазнить, но продолжает их писать, зная, что мистер Б. их прочтет. Благочестие Памелы, окрашенное театральной истеричностью, не могло не вызвать подозрений и даже возмущения у читателей определенного склада (одна из книг, выпущенных в ответ, издевательски переделывает подзаголовок Ричардсона «Вознагражденная добродетель» в «Разоблаченная фальшивая невинность»), однако под аффектированной добродетельностью Памелы и сластолюбивым интриганством мистера Б. кроется завораживающее повествование о любви. Реалистическая сила этой истории — вот что сделало книгу новаторской и сенсационной. Дефо застолбил территорию радикального индивидуализма, который оставался плодотворной темой для таких писателей недавнего времени, как Беккет и Уоллес, но не кто иной, как Ричардсон, первым открыл нам полный литературный доступ к сердцам и умам людей, чье одиночество потрясено, захлестнуто любовью к другому человеку.
13
От англ. shame — стыд.
Ровно в середине «Робинзона Крузо», когда Робинзон прожил один на острове пятнадцать лет, он обнаруживает на песке единственный след человеческой ноги и буквально сходит с ума от страха перед человеком. Придя к заключению, что след не принадлежит ни ему самому, ни дьяволу, что, скорее всего, это след высадившегося на остров дикаря, он превращает свой остров-сад в крепость и несколько лет думает преимущественно о том, как бы получше спрятаться и защититься от воображаемых врагов. Он дивится иронии судьбы:
Я — человек, единственным несчастьем которого было то, что он изгнан из общества людей, что он один среди безбрежного океана, обреченный на вечное безмолвие, отрезанный от мира… я дрожал от страха при одной мысли, что могу столкнуться с людьми, готов был лишиться чувств от одной только тени, от одного только следа человека, ступившего на мой остров! [14]
Нигде психологизм Дефо не достигает такой остроты, как здесь, где он описывает реакцию Робинзона на нарушение его одиночества. Дефо дал нам первый реалистический портрет индивидуума, пребывающего в полной изоляции, а затем, словно подчиняясь правде самого романа, показал, как болезнен и безумен радикальный индивидуализм в действительности. Сколь бы тщательно мы ни оберегали наши «я», довольно одного следа другого реального человека, чтобы вернуть нас к безгранично интересным рискам живых взаимоотношений. Даже в Фейсбуке, чьи пользователи в совокупности тратят миллиарды часов на обновление и шлифовку своих себялюбивых проекций, имеется онтологическая дверка, ведущая наружу, — возможность выбрать в меню «Отношения» вариант «Все сложно». Это может быть эвфемизмом, означающим «Развязываюсь с прошлым», но может означать и что-либо из всех прочих возможностей. Пока у нас такие сложности, как мы смеем скучать?
14
Перевод З. Журавской и М. Шишмаревой.
Величайшая семейка в литературе
О романе Кристины Стед «Человек, который любил детей»
Причин, чтобы не читать «Человека, который любил детей», хватает. Во-первых, это роман; а не пришли ли мы за последние два-три года к своего рода секретному соглашению, что романы принадлежат к эпохе газет и отправляются туда же, куда все газеты, только быстрее? Как любит повторять мой друг, старый преподаватель английского, роман — любопытный моральный феномен: мы чувствуем себя виноватыми, что мало их читаем, и вместе с тем чувствуем себя виноватыми, когда предаемся такому легкомысленному занятию, как чтение романа; так не лучше ли для нас всех, чтобы в мире было поменьше того, что рождает у нас чувство вины?
Читать «Человека, который любил детей» — значит тратить время особенно легкомысленно, ибо даже по романным меркам в этой книге нет ничего, что имело бы всемирно-историческое значение. В ней рассказывается о семье, причем о семье очень необычной, а те немногие куски, где речь идет не об этой семье, наименее убедительны. Роман, кроме того, довольно длинен, кое-где грешит повторениями, и в середине действие, несомненно, пробуксовывает. К тому же читатель должен выучить особый внутрисемейный язык, творимый и насаждаемый отцом семейства — тем самым, «который любил детей», — и хотя темп обучения намного ниже, чем у Джойса или Фолкнера, тем не менее да, вам фактически надо освоить язык, нужный только для того, чтобы получить удовольствие от одной-единственной книги.
И даже вот это слово «удовольствие» — уместно ли оно здесь? Хотя написана книга хорошо, а местами немыслимо хорошо, хотя эта проза по-настоящему лирична, хотя каждое наблюдение, каждое описание полным-полно чувства, смысла, субъективности, хотя сюжет выстроен ненавязчиво и вместе с тем мастерски — уровень изображаемого психологического насилия так высок, что на фоне этого романа «Дорога перемен» смотрится как «Все любят Рэймонда». [15] И что еще хуже, это насилие постоянно становится предметом шуток! Кому надо такое читать? Разве нуклеарная семья [16] — по крайней мере та ее сторона, что повинна в психологическом насилии, — не адский ядерный реактор, откуда мы все мечтаем вырваться, реактор, в который мы научились, когда нельзя попросту сбежать, вставлять, как охлаждающие графитовые стержни, новые гаджеты, развлечения и внеклассные занятия? Роман «Человек, который любил детей» до того ретрограден, что в нем как естественный элемент семейного ландшафта, и притом элемент потенциально комический, принимается то, что мы назвали бы «жестоким обращением», и как данность принимается разрыв между родителями и детьми, разрыв куда более серьезный, чем простое различие в потребительских предпочтениях. Книга вторгается в наш лучше регулируемый мир точно кошмарный сон из дедовских времен. Под счастливым финалом в ней подразумевается то, что не подразумевается ни в каком другом романе и, по всей вероятности, отнюдь не соответствует вашему представлению о счастливых финалах.
15
«Дорога перемен» (2008) — американский фильм по роману Ричарда Йейтса, семейная драма. «Все любят Рэймонда» — американский телесериал, комедия положений.
16
Нуклеарная семья (от лат. nucleus — ядро) — семья, состоящая из супружеской пары и детей.
А у вас еще, ко всему, электронная почта; ведь ее надо читать, на это время уходит, правда же?
В октябре этого года будет семьдесят лет, как Кристина Стед опубликовала свой шедевр, встреченный кислыми рецензиями и продававшийся из рук вон плохо. Особенно едко отозвалась Мэри Маккарти в «Нью рипаблик»: она отметила анахронизмы в романе и недостаток понимания американской действительности. Прошло, надо признать, менее четырех лет, с тех пор как Стед перебралась в Соединенные Штаты со своим спутником жизни Уильямом Блейком, американским писателем и бизнесменом марксистских убеждений, пытавшимся получить от жены развод. Стед выросла в Австралии и в 1928 году, в двадцатипятилетнем возрасте, решительно покинула страну. Первые свои четыре книги она написала, живя с Блейком в Лондоне, Париже, Испании и Бельгии; четвертая из них называлась «Дом всех наций» и была огромным, непроходимым романом о международных банковских делах. Вскоре после переезда в Нью-Йорк Стед решила литературным путем прояснить свои чувства в отношении своего невероятного австралийского детства. Роман «Человек, который любил детей» она написала, живя на Восточной двадцать второй улице близ парка Грамерси, работа заняла менее полугода. Как пишет ее биограф Хейзел Роули, Стед сделала местом действия Вашингтон по настоянию издательства «Саймон энд Шустер»: американцам, полагали в издательстве, нет дела до австралийцев.
Всякий, кто пытается сейчас, спустя столько лет, оживить интерес к этому роману, должен действовать в тени, творимой длинным и ослепительным предисловием поэта Рэндалла Джаррела к переизданию 1965 года. Никто не сумеет сделать свой хвалебный отзыв об этой книге более откровенным, энергичным и подробным, чем отзыв Джаррела; и если даже такой мощный призыв, с каким он выступил, не возбудил к роману общего интереса, в то время когда в нашей стране еще относились к литературе хотя бы полусерьезно, то крайне маловероятно, что кому-нибудь это удастся сейчас. Безусловно, одна из причин — очень веская — прочесть роман состоит в том, что тогда можно прочесть и предисловие Джаррела как напоминание о былой литературной критике в ее выдающихся образцах: то были страстные, личные, честные, отточенные обращения к рядовым читателям. Если художественная литература вам еще небезразлична, это предисловие может вызвать у вас ностальгию.