Данте в русской культуре
Шрифт:
Вариация этой темы звучит в семнадцатой песне «Рая»:
Я многое узнал, чего вкуситьНе все, меня услышав, будут рады;А если с правдой побоюсь дружить,То средь людей, которые бы звалиНаш век старинным, вряд ли буду жить.Эти и особенно предыдущие стихи словно отзываются в пушкинских признаниях; они, конечно, иные, на них печать иной культуры и иного жанра, наконец, иной, столь же неповторимой творческой индивидуальности, – и все же «отдаленные надежды» русского поэта как будто хранят память о дантовских стихах:
Без неприметного следаМне было б грустно мир оставить.Живу, пишу не для похвал;Но я бы, кажется, желалПечальный жребий свой прославить,Чтоб обо мне, как верный друг,Напомнил хоть единый звук.У Пушкина, как у Данте, желание славы неотделимо от гордой веры в свое призвание, непоколебимое самостояние личности: «Ты сам свой высший суд» (III–1, 223). Завет Брунето Латини: «Звезде своей доверься…/ И в пристань славы вступит твой челнок» (Ад, XV, 55–56), – отвечал духу и позиции обоих поэтов. Один из них писал:
Толпа глухая,Крылатой новизны любовница слепаяНадменных баловней меняет каждый день.И катятся, стуча с ступени на ступеньКумиры их, вчера увенчанные ею.Это звучит как эхо дантовских строк:
Мирской волны многоголосый звон –Как вихрь, то слева мчащийся, то справа;Меняя путь, меняет имя он.Когда-то A. A. Бестужев заметил: чужое «порождает в душе истинного поэта неведомые дотоле понятия. Так, по словам астрономов, из обломков сшибающихся комет образуются иные, прекраснейшие миры» [221] . Это замечание уместно вспомнить и при чтении черновика одного неоконченного пушкинского стихотворения:
221
Бестужев-Марлинский A. A. Сочинения: В 2 т. Т 2. М.: Худож. лит-ра, 1981. С. 551.
В композиции образов этого отрывка угадываются контаминация дантовских идей о Беатриче и Аде, реалии и ситуации «Божественной комедии». Но суть не в отдельных совпадениях. Безусловно, правы те, кто полагает, что приметы обращения Пушкина к художественным формулам «Комедии» следует искать скорее в структуре поэтических мотивов, чем в реальном содержании ее образов [222] . Скажем, в стихотворении «Надеждой сладостной младенчески дыша…» нет ни ситуативного, ни образного параллелизма, но идея страны, где «смерти нет, где нет предрассуждений», куда душа, «от тленья убежав, уносит мысли вечны/ и память, и любовь в пучины бесконечны» (II–1, 295), так или иначе пробуждает ассоциации с дантовским Раем. Стихотворение датировано 1823 г., и здесь кстати привести замечание М. П. Алексеева, что именно в эту пору (1824–1825 г.) Пушкин отказывается от ориентации на французскую культуру и в его эстетических размышлениях появляется новое и устойчиво употреблявшееся созвездие: Данте, Шекспир, Кальдерон [223] . Без этих поэтов, утверждал почти в те же годы Шелли, было бы невозможно представить нравственное состояние мира. В Данте он видел мост, переброшенный от Античности к Новому времени. По его словам, великий тосканец был вторым, после Гомера, поэтом, чьи создания определенно и ясно связаны со знаниями, чувствами, верованиями и политическим устройством эпохи; из хаоса неблагозвучных варваризмов, писал Шелли, Данте создал язык, который сам по себе стал музыкой и красноречием [224] .
222
Гаспаров Б. Функции реминисценций из Данте в поэзии Пушкина // Russian Literature. Amsterdam, 1983. Vol. 14, № 4. P. 38.
223
См.: Алексеев М. П. Пушкин: Сравнительно-исторические исследования. Л.: Наука, 1972. С. 246.
224
Шелли П. Б. Защита поэзии // Манифесты западноевропейских романтиков. М.: Наука, 1980. С. 343, 340, 341.
Эти черты творческого гения поэта были, несомненно, близки молодому Пушкину. В декабрьском письме 1823 г. поэт признавался Вяземскому, что желал бы оставить русскому языку «некоторую библейскую похабность». «Я не люблю видеть в первобытном нашем языке, – заявлял он, – следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе» (XIII, 80). А через два года, уже преодолев «привычку» и вновь касаясь языковой проблемы в статье «О предисловии г-на Лемонте…», автор «Бориса Годунова» прямо свяжет ее с именем Данте, заметив, что Мильтон и творец «Божественной комедии» писали «не для благосклонной улыбки прекрасного пола» (XI, 32). Так художественный опыт Данте пригодился Пушкину в осмыслении народности литературы, которая, впрочем, никогда не смыкалась с простонародностью. «Пушкин, – писал Шевырёв, – не пренебрегал ни одним словом русским и умел часто, взявши самое простонародное слово из уст черни, оправлять его так в стихе своем, что оно теряло свою грубость. В этом отношении он сходствует с Данте, Шекспиром, с нашими Ломоносовым и Державиным» [225] .
225
Шевырёв С. П. Сочинения Александра Пушкина // Моквитянин. 1841. Ч. 5, № 9. С. 268.
Поворот Пушкина к народу, воспользуемся выражением Достоевского [226] , определил обращение к новому созвездию поэтических кумиров, где первым среди равных явился автор «тройственной поэмы», в которой, как писал поэт, «все знания, все поверия, все страсти средних веков были воплощены и преданы… осязанию в живописных терцетах» (XI, 515). В это время он все чаще начинает заговаривать об «истинном романтизме», противопоставляя его произведениям, отмеченным печатью уныния и мечтательности (см.: XI, 67). Пушкин не сомневался, что если вместо «формы стихотворения» критика будет брать за основу только дух, то никогда не сможет выпутаться из произвольных определений (см.: XI, 36). И журнальные Аристархи будут по-прежнему «ставить на одну доску» Данте и Ламартина, самовластно разделять литературу Европы на классическую и романтическую, уступая первой языки латинского Юга и приписывая второй германские племена Севера (см.: XI, 67).
226
См.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. М.; Л.: Госиздат, 1930. Т. 9. С. 185.
К романтическим формам Пушкин относил те, которые не были известны древним, и те, в которых «прежние формы изменились или заменены другими» (XI, 37). Романтическая школа, проповедовал он, есть отсутствие всяких правил, но не искусства (см.: XI, 39). «Единый план „Ада“ есть уже плод высокого гения» (XI, 41), и «какое бы направление ни избрал гений, он всегда остается гением» (XI, 63) [227] .
Разграничение европейской культуры по принципу, раскритикованному Пушкиным, было предпринято H. A. Полевым. В рецензии на «Полярную Звезду» он писал: «Кажется, что классицизму и романтизму суждено разделить Европу: латинской Европе суждено первое, германской и славянской – второе. У итальянцев (несмотря на Данте – единственное исключение из общего) едва ли овладеть романтизму литературою…» [228] Это заявление вызвало решительное возражение Пушкина. «В Италии, кроме Данте единственно, не было романтизма, – комментировал поэт сомнительное утверждение. – А он в Италии-то и возник. Что ж такое Ариост? а предшественники его… как можно писать так наобум?» (XIII, 184).
227
Здесь вспоминается спор о Данте, возникший в Италии во второй половине XVTII столетия: – «Божественная комедия» написана не по правилам. Она не похожа ни на какую другую!» – Отлично! – поддразнивал оппонентов Гаспаро Гоцци. – Пусть педанты размышляют о том, какая это поэма… Это поэма Данте!». – Цит. по: Реизов Б. Г. Итальянская литература XVTII века. Л.: Изд-воЛГУ, 1966. С. 131.
228
Московский Телеграф. 1825. № 8. С. 323.
Собственная концепция романтизма складывалась у Пушкина при живейшем интересе к истории европейской литературы и пристальном внимании к литературно-критическим выступлениям современников. «Сколько я ни читал о романтизме, – замечал он, – все не то; даже Кюхельбекер врет» (XIII, 245). Вместе с тем его точка зрения была близка взгляду Кюхельбекера, утверждавшего, что романтическая поэзия «родилась в Провансе и воспитала Данта… Впоследствии… всякую поэзию, свободную и народную, стали называть романтической» [229] . Развивая эти воззрения, Пушкин отмечал, что Италия присвоила себе эпопею, «полуафриканская Гишпания завладела трагедией и романом, Англия противу Dante, Ариоста и Кальдерона с гордостью выставила имена Спенсера, Мильтона и Шекспира» (XI, 37). Суждения такого рода были свидетельством достаточно широкого представления о литературном процессе, вобравшем в себя и явления такназываемого «истинного романтизма». В этой формуле и заключалось своеобразие пушкинского понимания нового направления в его историческом развитии. Не случайно поэт сообщал A. A. Бестужеву: «Я написал трагедию и ею очень доволен; но страшно в свет выдать – робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма» (XIII, 244–245). Примечательно, что вскоре он выскажется о ней почти теми же словами и в том же духе, что и о поэме Данте: «Это трагедия не для прекрасного полу» (XIII, 266).
229
Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. С. 456.
«Истинно романтическая» пьеса Пушкина, как и «Комедия», была отступлением от сложившейся системы искусства, прорывом к действительности, не просеянной через решето эстетических норм. Она являла собой «напряжение, изысканность необходимых иногда простонародных выражений» (XI, 39), образ мыслей и чувствований, «тьму обычаев и привычек», принадлежащих определенной эпохе, и ту высшую смелость – «смелость изобретения, смелость создания, где план обширный объемлется творческою мыслию» (XI, 60). Такова, говорил поэт, смелость Шекспира, Данте, Мильтона. Видимо, поэтому его мысль, занятая «Борисом Годуновым», нередко обращалась к художественному опыту не только «отца нашего Шекспира», но и автора «Комедии». У Данте, запальчиво утверждала «Галатея», более страсти, чем у Шекспира, более величия, чем у Тацита, а в отношении к самобытной простоте средневековый поэт превосходит того и другого [230] .
230
Галатея. 1829. № 40. С. 177.
Интерес Пушкина к поэме Данте в пору работы над трагедией подтверждается и единовременным с нею замыслом, который принято называть «Адской поэмой». Благой возводил наброски этой поэмы к пародированию Пушкиным «Фауста» и «Божественной комедии». Он считал, что пародия давала возможность поэту оттолкнуться от авторитетных влияний, расправить крылья своего собственного гения [231] . Другой точки зрения придерживался В. М. Жирмунский. Он считал, что обозрение адских мук скорее всего напоминает «Ад» Данте [232] . Но особенно важным представляется его замечание, что, по мнению Пушкина, все великие европейские литературы Нового времени имели народные корни. Поэт и в самом деле находил в народных вымыслах источник вдохновения и творческого воображения. «Таинства, ле фаблио, – писал он, – предшествовали созданиям Ариосто, Кальдерона, Данте, Шекспира» (XI, 25). Вероятно, к стихии народной фантазии и средневековым легендам, воспринятым через картины «Божественной комедии», и обращена несостоявшаяся поэма [233] . Недаром М. П. Алексеев, предполагавший, что наброски Пушкина – вариация имевшего давнее происхождение фольклорного мотива, все же не отрицал, что мода на «адский сюжет» возникла не без воздействия «мощных по своим импульсам „Комедии“ и „Потерянного рая“» [234] . Убедительность этого мнения подтверждается редкостным вниманием Пушкина к Данте. В том же 1825 г. в стихотворении «Андрей Шенье» он писал:
231
Благой Д. Д. Фауст в аду // Исследования в чест на академик Михаил Арнаудов. София: Изд-во БАН, 1970. С. 274.
232
Жирмунский В. М. Пушкин и западные литературы // Временник Пушкинской комиссии. М.; Л.: АН СССР, 1937. Вып. 3. С. 96.
233
Точно замечено, что не будь дантовской поэмы – и, может быть, ни историки литературы, ни поэты не обращали бы особого внимания на средневековые видения. – Гуревич А. Я. Проблемы средневековой народной культуры. М.: Искусство, 1981. С. 184.
234
Алексеев М. П. Незамеченный фольклорный мотив в черновом наброске Пушкина// Пушкин. Исследования и материалы. IX. М.: Наука, 1979. С. 35.
Академик Благой был уверен, что имена поэтов оказались рядом благодаря поэме Байрона «Пророчество Данте», о которой Пушкин, конечно, знал, как, впрочем, и о той высокой оценке, которая дана автору «Комедии» в четвертой песне «Странствий Чайлд-Гарольда». Но, кажется, этим не исчерпываются пушкинские ассоциации. Ситуация, переданная поэтом третьим и четвертым стихом, напоминает одну из песен «Ада», где Данте зрит «сильнейшую из школ», «семью певцов»,