Датский король
Шрифт:
В петербургском особняке фрау Флейшхауэр, как и в ее германском доме, все было устроено с максимальным комфортом для четвероногой компаньонки. Это не показалось непривычным Звонцову. Его удивило другое: в доме Флейшхауэр в тот день царил траур. На окнах чернели креповые шторы. Дворецкий, встретивший скульптора, был одет в ливрею сдержанных тонов с черной муаровой лентой-повязкой на рукаве.
— Извините. Фрау сейчас ужинает. Я доложу о вашем визите, но, возможно, она не захочет вас принять, — сказал он, скромно потупив взор.
«Что тут могло случиться? Разве Флейшхауэр не способна предупредить любую неприятность?» — недоумевал Звонцов, дожидаясь ответа могущественной немки. Наконец она сама стремительно вышла ему навстречу. Вячеслав Меркурьевич впервые видел Флейшхауэр такой: в строгом платье со стоячим воротником, заколотым крупной жемчужной брошью, с кружевной наколкой на пышной прическе. Сжимая до хруста суставы пальцев и еле сдерживая рыдания, фрау объявила:
— Моя бедная собака погибла. Какой кошмар! Она стала жертвой человеческой жестокости и мракобесия. Ваша скульптура станет для нее достойным памятником.
Услышанное обескуражило Звонцова, у него даже задергалось веко. Немка этого не заметила: она была совершенно удручена смертью четвероногой питомицы. Жестом она пригласила скульптора за собой и. пока они шли в столовую, причитала:
— Вячеслав, вы же помните мою девочку — она была единственной моей доброй подругой! Говорят, среди женщин не бывает подруг, и я с этим совершенно согласна, так вот это живое существо заменяло мне наперсницу, дитя… Вы знаете, что я одинока и у меня нет личной жизни… А теперь моей Адели нет больше на свете — не могу поверить. Das ist unm"oglich, unertr"aglich! [183]
183
Это невозможно, невыносимо! (нем.)
Садик, где гуляла собака, который хорошо просматривался в окна огибающего двор длинного коридора, по верху аккуратного заборчика окаймили черной лентой с большими нелепыми бантами на стойках. Даже стул в столовой — законное место «покойной» — был обтянут черным чехлом, а ее серебряная миска стояла тут же, напротив, как всегда полная отличных отбивных котлет. «Ну и бред! Понятно, конечно, что издохла любимица хозяйки, но не сама же хозяйка преставилась в мир иной. Вот знала бы она о превращениях в моей мастерской…» Тут Звонцов вспомнил вдруг знаменитую федотовскую серию «Следствие кончины Фидельки» и себя в образе скульптора, держащего в руках чертеж собачьего надгробия с надписью «Adeli» на пьедестале, и чуть не прыснул со смеху. «Кстати, у Федотова ведь в центре рисунка сама Фиделька, а эта, интересно, где? Не хватало еще положить ее на стол как заливного поросенка… Тьфу, гадость! Наверное, уже закопали, и, скорее всего, прямо в садике. Не зря Флейшхауэр что-то сказала о .лучшем памятнике“ на дорогую могилу. Попробуй теперь отвертись от нее!» Это было уже не смешно. Тем временем, заняв свое место за столом. фрау продолжила свой печальный, сбивчивый рассказ:
— Она была такая замечательная, наша Адель, такая умная и ласковая.
Звонцову вспомнился строптивый нрав собаки, случай с Арсением в немецком ресторане.
— Да, ласковая! Я бы даже сказала, любвеобильная, как ее мать. Вы не знаете, конечно, историю рождения моей бедняжки. Однажды ее мать родила одиннадцать щенков. Вы не подумайте дурного: она их не нагуляла, как говорят в России, к ней приводили кавалера с очень хорошей родословной. Я сама строго следила за этим. И вот, сразу после родов, ей со всем приплодом отвели отдельную комнату в моем веймарском доме. Эта была настоящая идиллия — добрая мать семейства в окружении своих чад! Она вскармливала их, нянчилась с каждым.
Звонцов поглядывал на немку снисходительно.
— Я наблюдала, как щенки подрастали, начинали резвиться. Когда мне было нужно войти в комнату, приходилось осторожно открывать дверь, осматриваться и прямо с порога вскакивать на стул или кресло. Промедлишь, щенки исцарапают ноги — не из коварства, конечно, им же хотелось играть, как всяким малышам. И не дай Бог было случайно оставить открытой дверь — тогда эту ораву приходилось вылавливать по всему дому часами. Сейчас-то я думаю, в этом было даже какое-то удовольствие — ведь все вокруг оживлялось, просыпалось, всюду тогда точно веял свежий ветерок молодой жизни! И вот я заметила, что одна девочка бойчее других, так и льнет ко мне, запрыгивает на колени, ластится, норовит лизнуть в лицо — это, конечно, была моя милая Адель. Пришло время, когда всех ее братьев и сестер продали… простите, отдали в хорошие руки, а мы уже были неразлучны с Аделью. Я не считала возможным в чем-то ей отказывать — разве можно отказать любимому ребенку? Хотя жестокие люди не всегда это понимали, но пусть ее трагическая гибель послужит им укором… — Флейшхауэр опять была готова зарыдать. — Она распознавала плохих людей сразу и не позволяла им себя унижать. А моя петербургская прислуга, между прочим, очень нежно к ней относилась, на русский манер трогательно прозвала ее Аделькой. Сейчас все домашние разделяют мое горе.
Вячеслав Меркурьевич ухмыльнулся: «Флейшхауэр-то не столь искушена в тонкостях русского языка, скрытого пренебрежения не заметила: Аделька, Фиделька… Шавка просто была так раскормлена, что напоминала сардельку — очень трогательный намек!»
Фрау неожиданно переменила тон с жалостливого на укоряюще-обличительный, словно прочитала вопрос в звонцовском взгляде:
— Но все-таки ваша страна варварская, и еще совсем недавно я даже не предполагала, насколько она непонятная и бесчеловечная! Именно так! Убили мою бедняжку, безобидное существо, — тут Флейшхауэр всхлипнула, достала платочек с вышитой монограммой в уголке, скомкав его, стала утирать слезы. — Я, конечно, была наслышана о чудотворных иконах, о том, как их почитают в России, что многие исцеляются возле них, что они способны оградить город или всю страну от бед и еще много разного, во что даже поверить трудно. И вот недавно я узнаю, что в одном из старинных храмов появилась новая чудотворная, замироточила, как у вас говорят (у вас вообще привыкли много говорить о подобных вещах, вместо того чтобы найти научные доказательства). Меня разобрало любопытство, и я решила посмотреть на это чудо своими глазами, конечно, взяла с собой Адель… Ах, Боже мой, лучше бы мы вообще никуда не ездили! Представляете, вошли мы с моей собачкой в церковь, — Звонцов не мог представить, как можно попасть в храм с собакой, — ну, ведь я могла не знать, что у вас это не положено? Я даже не предполагала, что могут быть такие последствия… Там шла служба, и служитель с длинной бородой, кажется, дьякон, — я правильно произношу? — а может, священник, он так неистово размахивал этим приспособлением на цепочках, из которого все время идет неприятный, сладковатый дым (как вы, русские, от него не падаете в обморок?). Этот удушливый дым распространялся, как нарочно, в сторону Адели и так напугал мою радость, что она убежала через открытую дверь в помещение, отгороженное золоченой стеной с иконами… Да, там еще была кошка! Ну, разве это не дикость — кошка в церкви живет, а собаке даже заглянуть нельзя? И потом кошка выскочила из-за перегородки через другую дверь, за ней моя наивная, беззащитная собачка… Nein, das ist echte Trag"odie! [184] Мне тяжело говорить… Какое несчастье! Этот служитель, настоящий живодер, погнался за ней, приспособление на цепочках сорвалось и попало в мою бедную… Вы понимаете? Он убил ее, убил на месте!!! Хладнокровно, без всякой жалости…
184
Нет, это подлинная трагедия! (нем.)
— Вы говорите, он убил ее кадилом? — осторожно переспросил Вячеслав Меркурьевич.
— Да не все ли равно, Господи! Возможно, так оно называется, разве я помню? О, Творец, если это не варварство, то я ничего не понимаю в Твоем мире!
При этом Флейшхауэр нервически помахала перед собой всей ладонью, осенив себя таким образом протестантским крестом. Дальше, судя по всему, должен был воспоследовать «поминальный» ужин. Перед каждым из присутствовавших стояло блюдо с кушаньем, напоминавшим то ли русскую кутью, то ли жидкий английский porridge [185] , но никто не трогал прибор — все застыли в ожидании еще какого-то знака со стороны хозяйки. Звонцов еле сдерживал внутреннюю дрожь: «Слава Богу, что она отказалась от собственного скульптурного портрета!» Наконец сухопарая фрау поднялась из-за стола и взяла евангелический колокольчик, стоявший перед ней. Раздался протяжный настойчивый звон. В комнату церемонно вошел лакей, несущий перед собой никелированную погребальную урну, покрытую траурным крепом, формой повторяющую античные образы. В полной тишине он поставил ее в центр стола и удалился. За ним вошел другой, который ловко откупорил большую бутыль шампанского, разлил по фужерам и тоже исчез.
185
Овсяная каша (англ.).
— Пусть моей несравненной Адели будет хорошо и спокойно по ту сторону жизни. Amen! — произнесла Флейшхауэр и осушила бокал. Гости последовали ее примеру.
— Как вы думаете, господин Штейнман, — спросила хозяйка человека в пенсне с совершенно голым черепом, сидевшего от нее по левую руку, — существует собачий рай?
— Несомненно! Недавно теологи практически это доказали. Правда, для этого следует исполнить некоторую формальность… — поспешно подтвердил «череп».
У скульптора возникло нехорошее предчувствие, ему не нравились подобные заявления и все эти ритуальные действия.
Тогда Флейшхауэр торжественно приподняла траурный покров, открыла урну и сама стала обходить с ней присутствующих, насыпая каждому в тарелку щепоть «порошка» из этой подозрительной «вазы». Скульптор давно сообразил, что там находится — в урне, но от такого поворота событий ему захотелось спрятаться под стол: «Только этого еще не хватало!» Пока он раздумывал, что же делать, чаша скорби не миновала и его.
Первой за кушанье принялась сама фрау, затем гости. Звонцову ничего не оставалось делать, как зажмуриться и вкушать со всеми. Так потихоньку было съедено то. что еще недавно звалось любимой собакой звонцовской патронессы. Никто из гостей и не подумал воспротивиться, и только один бедный русский скульптор после «поминок» с трудом добрел до ватерклозета, где долго выворачивал наружу свои внутренности. Одновременно, как сквозь туман, вспоминались последние слова Флейшхауэр за поминальным столом, обращенные к нему: «Теперь я вижу, вы тоже прониклись моим горем, Вячеслав. Я благодарна за эти чувства. Забудьте о своем долге, считайте, что он оплачен сполна, — у меня нет к вам никаких претензий».
XIX
Эпопея с написанием портрета медленно, но в свой срок подошла к концу. По приезде с гастролей Ксения Светозарова получила два письма (в иные дни корреспонденции бывало и побольше — назойливые поклонники надоедали). На сей раз почта была желанная, хотя письмо из дома, доставленное рано утром, поначалу обеспокоило балерину: две недели назад из имения уже приходили вести, довольно пространное послание (после потери жены отец, тяжело переносивший одиночество, стал особенно сентиментален, и сочинение трогательных «эпистол» к дочери, полных воспоминаний о ее детских годах, об идеале семейного счастья и расспросов о столичных новостях превратилось для него в одно из любимейших занятий, тем более что стареющий генерал не имел другой возможности общения с «Ксюшенькой», по его мнению, все еще «неразумной», нуждающейся в наставлении девочкой, кроме почты и телеграфа). «Не случилось ли чего? Все ли живы-здоровы? Papa ведь так близко к сердцу принимает всякие политические дрязги и совсем не бережет здоровье! Не дай Бог, что-то с ним…» Опасения, к счастью, оказались напрасными, но новости тем не менее были неожиданные. Точно сама судьба форсировала события, о неизбежности которых Ксения думала неохотно, даже с некоторой опаской, — она всегда страшилась принимать ответственные решения в жизни, подолгу взвешивала и не столь важные поступки, а туг такое… «Душевно рад за тебя и счастлив, дорогая моя доченька! Ты ведь, надеюсь, и сама счастлива тем, что свершается сейчас в твоей судьбе? — писал растроганный родитель. — Наконец-то Господь призрел на нас, услышал всегдашние мои стариковские молитвы о благополучном устроении твоей семейной жизни, о даровании и мне небесного благословения во внуках».