Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дела твои, любовь
Шрифт:

Я долго не решалась, но потом все же посмотрела ему в глаза — взгляд его был, как всегда, мечтательным (или близоруким?), уже не напряженным, как во время нашей предыдущей встречи, особенно в последние ее минуты, когда все изменилось, когда он положил руку мне на плечо, словно давал понять, что может причинить мне боль, стоит ему слегка надавить. Я давно не видела его, все эти дни я, сама того не сознавая, очень по нему скучала (мы скучаем по всему, что было в нашей жизни, даже по тому, что длилось совсем недолго и к чему мы не успели привыкнуть, даже по тому, что было пагубно для нас). Потом мой взгляд скользнул ниже — туда, где были его губы (я не смогла удержаться — я так любила смотреть на них! Это сильнее меня, это как проклятие, в этом есть даже что-то унизительное).

— Давай не будем спешить. Отдохни немного. Отдышись, выпей чего-нибудь. Садись. Разговор у нас с тобой будет долгий, парой-тройкой фраз тут не обойтись. Так что, пожалуйста, сядь и наберись терпения.

Я присела на подлокотник дивана, не сняв жакета, словно сделала ему одолжение, словно собиралась через минуту встать и уйти. Он казался спокойным и сосредоточенным — он напоминал актера перед выходом на сцену: они вынуждены быть спокойными, потому что иначе бросят все и побегут домой смотреть телевизор. Он был совсем не таким, как утром, когда позвонил мне на работу и почти вынудил согласиться на встречу с ним. Сейчас не было ни властного тона, ни спешки, ни угрозы. Наверное, он был рад, что я все-таки пришла, что я снова у него в руках — в прямом и в переносном смысле. Но теперь я его не боялась: я понимала, что он мне ничего не сделает, потому что никогда ничего не будет делать сам. Если он решит расправиться со мной, то сделает это чужими руками и при этом не будет присутствовать. Он даже не будет знать, когда это произойдет: ему сообщат, после того как все уже будет кончено и ничего нельзя будет исправить. И у него будет возможность сказать: "Должно было быть другое время для этого слова. Ей следовало умереть после того, как закончится "сейчас".

Он сходил на кухню, принес бокалы, налил себе и мне. Других бокалов нигде не было видно — наверное, он не позволил себе выпить ни капли, пока ждал: не хотел потерять ясность мысли. Наверное, все это время он обдумывал, что скажет мне и как именно скажет. Возможно, даже заучил некоторые фразы наизусть.

— Хорошо, я села. Я тебя слушаю.

Он сел рядом. Слишком близко ко мне. В любой другой день я не обратила бы на это никакого внимания, это показалось бы мне нормальным. Но сейчас я чуть-чуть отодвинулась — совсем чуть-чуть: во-первых, не хотела, чтобы он заметил мое движение и встревожился, а во-вторых, мне было приятно чувствовать его рядом. Он мне все еще очень нравился. Он сделал глоток, достал из пачки сигарету, пощелкал зажигалкой, словно задумался о чем-то или собирался с духом перед долгим разговором.

Потом наконец закурил, провел рукой по подбородку (в этот раз даже голубизны не было — так тщательно он выбрился). На этом прелюдия закончилась, и он заговорил — с улыбкой, которую время от времени выдавливал из себя (словно каждые несколько минут напоминал себе о том, что нужно улыбнуться), но при этом очень серьезным тоном:

— Я знаю, что ты нас слышала, Мария. Слышала наш с Руиберрисом разговор. Бессмысленно отрицать и пытаться меня обмануть, как в прошлый раз. Я сам виноват — нельзя было разговаривать о том, о чем мы разговаривали, когда в доме кто-то есть, тем более когда в доме женщина, — женщина всегда стремится как можно больше выведать о мужчине, который ее интересует: чем он занимается, кто его друзья, что он любит и чего не любит, — одним словом, все. Просто потому, что хочет как можно лучше его узнать.

"Я была права: он готовился к этому разговору, — думала я. — Он перебрал в памяти каждое слово, сказанное нами в тот последний вечер, и пришел к правильному выводу. Хорошо еще, что он не сказал ‘‘о мужчине, в которого эта женщина влюблена".

Даже если он хотел сказать именно это, даже если это — правда. Или было правдой, потому что сейчас все изменилось. Но две недели назад все так и было, так что он совершенно прав".

— Но это случилось, и ничего уже нельзя поправить, — продолжал он. — Я признаю свою ошибку: я допустил, что ты услышала то, что не предназначалось для твоих ушей, узнала то, чего не должен был узнать никто и тем более ты: нам с тобой следовало бы расстаться легко, не оставив в душе друг у друга никакой отметины. ("У него на плече выжжена лилия", — подумала я). Из того, что ты услышала, ты, скорее всего, составила определенное представление о событиях, которые произошли несколько месяцев назад. Давай разберемся, что именно ты себе нафантазировала. И не нужно отпираться и лгать, что никакой цельной картины у тебя в голове не сложилось. Она сложилась, из этого мы и будем исходить. Наверняка ты сейчас считаешь меня чудовищем, и я тебя понимаю: то, что ты услышала, тебя потрясло. Я ведь прав? Я должен быть благодарен тебе за то, что ты, несмотря на все, решилась еще раз прийти ко мне, — не сомневаюсь, что это решение далось тебе трудно.

Я попыталась возразить, но он и слушать не стал: он собирался рассказать мне об убийстве, которое он совершил чужими руками. Он не был до конца уверен, что мне известно, какое именно преступление он совершил, и все равно хотел мне признаться, исповедаться передо мной. А может быть, он хотел рассказать об обстоятельствах, побудивших его решиться на тот шаг, хотел оправдаться, посвятить меня в подробности, которых я, скорее всего, предпочла бы не знать? Если я буду знать все детали этой истории, мне будет гораздо труднее не думать о ней и ничего не предпринимать — как я, собственно, до того дня и делала (не исключая возможности, что со временем я могу измениться, и неизвестно, как я тогда решу поступить): я затаилась и ждала, а дни шли один за другим. Это самый безболезненный способ избавиться от проблем: они растворяются, уходят сами собой. Мы знаем о них, мы думаем о них, но мы ничего не делаем, и они загнивают и разлагаются, оставляя после себя ужасающее зловоние. Но это уже можно перенести, с этим можно жить, это случалось с каждым. — Хавьер, мы с тобой об этом уже говорили. Я тебе сказала, что ничего не слышала, и ты не настолько мне интересен, чтобы…

Он не дал мне закончить, остановил взмахом руки. "Не прикидывайся, — говорил его жест, — не строй из себя дурочку". Он снова улыбнулся — на этот раз чуть снисходительно или иронично — посмеялся над самим собой: "Вот влип в историю по собственной глупости!"

— Прекрати, не считай меня идиотом. Даже если в тот раз я поступил как идиот. Нужно было выйти и поговорить с Руиберрисом на улице, когда он явился. Конечно, ты нас слышала: когда ты вошла в гостиную, ты сказала, что не знаешь, что, кроме меня, там кто-то есть, но при этом, прежде чем выйти, ты надела лифчик, чтобы прикрыться хоть немного, — не потому что тебе было холодно и не по какой-нибудь еще надуманной причине, а потому что знала: на тебя будет смотреть незнакомый мужчина. Ты покраснела раньше, чем открыла дверь. Тебе стало стыдно не тогда, когда ты увидела нас в гостиной, а тогда, когда ты в спальне представила себе то, что собиралась сделать: появиться полуголой перед неприятным типом, которого ты прежде никогда не встречала. Но ты хотела его увидеть, потому что слышала, о чем он говорил: не о футболе, не о погоде, не о каких-нибудь других пустяках. Я говорю правильно? ("Значит, я не зря боялась, что он догадается, — мелькнуло у меня в голове. — Напрасно я так тщательно готовилась, напрасны были все мои маленькие хитрости, все смешные меры предосторожности: он все равно обо всем догадался".) Удивление ты разыграла неплохо, хотя могла бы и лучше. Но самое главное (и это выдало тебя с головой) — ты вдруг начала меня бояться. Перед тем, в постели, ты была спокойна и безмятежна, ты была нежна со мной и, как мне казалось, всем довольна. Ты спокойно уснула, а когда проснулась и снова встретилась со мной, вдруг начала меня бояться. Ты думала, я ничего не заметил? Люди всегда замечают, когда внушают кому-то страх. Возможно, женщинам это чувство незнакомо, ведь их никто не боится — разве что дети: их-то вы точно можете запугать. Лично мне это ощущение физического превосходства, власти над кем-то, своей — хотя бы временной — неуязвимости совсем не кажется приятным, но я знаю, что многим мужчинам оно очень нравится и они стараются испытать его всякий раз, когда им представляется случай. Я же всегда ощущаю неловкость, когда кому-то при виде меня становится страшно.

Я говорю о физическом страхе, разумеется. Вы, женщины, внушаете страх иного свойства: нам внушает страх ваша требовательность, упорство, с которым вы добиваетесь поставленной цели, негодование, которое охватывает вас всякий раз, когда чей-то поступок кажется вам — иногда без всяких на то оснований — безнравственным. Вот уже две недели, как ты тоже находишься в таком состоянии. Но в данном случае твое негодование объяснимо, у тебя есть на то причины, хотя это тоже вопрос спорный.

Он помолчал немного, потер рукой подбородок, задумчиво глядя куда-то поверх меня, словно на самом деле размышлял, словно вопрос, который он собирался мне задать, действительно только что пришел ему в голову:

— Единственное, чего я никак не могу понять, — это зачем ты вышла, зачем допустила, чтобы произошло то, что происходит сейчас? Если бы ты продолжала лежать тихо, если бы дождалась, пока я вернусь в спальню, я бы ни секунды не сомневался в том, что ты нас не слышала, что ты ничего не знаешь, что в наших с тобой отношениях ничего не изменилось. Хотя, конечно, рано или поздно я заметил бы, что ты меня боишься. Страх такая вещь, которую не спрячешь, которая, однажды возникнув, потом уже не исчезает никуда.

Он опять помолчал, сделал глоток, закурил новую сигарету, поднялся с дивана, сделал несколько кругов по комнате и остановился у меня за спиной. Когда он встал с дивана, я вздрогнула (я очень испугалась, я не знала, чего от него ждать), и он заметил это, а когда остановился позади меня, подняв руки и держа их на уровне моей головы, я тут же обернулась, словно не хотела выпускать его из поля зрения или словно почувствовала опасность. Тогда он слегка развел руки и усмехнулся. "Вот видишь, — говорила его усмешка, — я был прав: тебе неспокойно, когда ты не знаешь, где я. Еще пару недель назад тебя ничуть не взволновали бы мои передвижения за твоей спиной — ты на них и внимания бы не обратила". На самом деле причин для беспокойства (а уж тем более страха) не было никаких. Диас-Варела говорил спокойно и сдержанно, без раздражения и возбуждения, он не упрекал меня и не обвинял. Наверное, это-то и было странно: ведь он говорил со мной о жестоком преступлении — об убийстве, которое он подготовил и организовал, которое было совершено по его приказу, а об этом не говорят таким естественным тоном, по крайней мере, так не говорили раньше, в совсем еще недавнем прошлом. Тогда, если люди узнавали о чем-то подобном, то не было ни объяснений, ни неспешных разговоров, ни попыток разобраться в обстоятельствах дела: были только ужас и ярость, крики, возмущение, гневные обвинения. А чаще всего люди просто хватали веревку и вешали убийцу на первом попавшемся дереве. А тот, в свою очередь, пытался бежать и, если попытка удавалась, убивал снова — всякий раз, когда у него появлялась в этом нужда. "В странное время мы живем, — думала я. — Обо всем позволительно говорить, все готовы выслушать любого, о чем бы он ни собирался рассказать, о каком злодеянии ни решил бы поведать. И рассказать не затем, чтобы оправдаться, а лишь потому, что ему кажется, будто его леденящая кровь история интересна сама по себе". Но тут же мне пришла в голову другая, меня саму удивившая мысль: "Подобная откровенность — наш общий недостаток, но я не могу ничего изменить: я тоже принадлежу этому времени, я тоже в нем живу. Я всего лишь пешка".

"Отпираться бессмысленно", — сказал Диас-Варела в самом начале разговора. И был прав.

Однако, на случай, если я все же буду упорствовать и все отрицать, он сделал несколько полупризнаний ("я допустил ошибку", "нужно было выйти и поговорить с Руиберрисом на улице"), чтобы мне ничего не оставалось, как задать ему прямой вопрос: "Так о чем, черт побери, вы говорили?" Так что, сколько бы я ни упиралась, сколько ни уверяла бы, что знать ничего не знаю, мне все равно пришлось бы потребовать, чтобы он все рассказал, и пришлось бы выслушать его рассказ, но выслушать с начала и до конца. И я решила, что мне следует честно во всем признаться: тогда мне не придется лишний раз вздрагивать от ужасных подробностей, которые я и без того не могу забыть, а ему, возможно, не придется лишний раз лгать мне. История, которую он собирается мне рассказать, не из приятных, а потому, чем она будет короче, тем лучше. А может быть, он вовсе не собирается ничего рассказывать, а, наоборот, собирается допросить меня? Или пуститься в отвлеченные рассуждения? Я хотела уйти, но даже не попыталась сделать это: не могла сдвинуться с места.

Поделиться с друзьями: