Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дела твои, любовь
Шрифт:

Мне снова стало немного страшно. Я боялась его, боялась оставаться с ним наедине в отсутствие кого-либо, кто смог бы его остановить, если он решит, что единственный способ сохранить тайну — это убрать меня: давно известно, что человеку, однажды совершившему преступление, решиться на второе уже намного легче, что тому, кто переступил черту, назад дороги нет и что количественный показатель уже не важен после того, как сделан качественный скачок, превративший обыкновенного человека в убийцу — навсегда, до самого последнего дня, до самого последнего часа. Он останется убийцей даже в памяти тех, кто его переживет, — если они знали о совершенном им злодеянии, пока он был жив, или если им стало известно об этом после его смерти, когда он уже не мог никого убедить в своей невиновности, не мог никого обмануть. Вор может вернуть награбленное, клеветник может признаться, что напрасно очернил человека, и восстановить его доброе имя, даже предатель может — иногда, если еще не слишком поздно, — смягчить последствия своего предательства. Но убийство — дело другое. Здесь всегда бывает слишком поздно, и никогда нельзя вернуть обратно в мир того, кто был из этого мира изъят. Убийство необратимо и непоправимо. И сколько бы других жизней ни спас потом тот, кто отнял одну, он все равно останется убийцей. А если прощения ждать не приходится, то он будет снова и снова ступать на этот путь, снова убивать — всякий раз, когда понадобится.

Он не будет бояться обагрить руки кровью (они и так в крови, и эту кровь не смыть никогда), теперь для него главное — чтобы никто ничего не узнал, чтобы он мог безнаказанно воспользоваться теми выгодами, которые принесет ему совершенное злодеяние. А пролить новую кровь ему уже нетрудно: она смешается с первой или впитается ею, они сольются и станут единым целым. И он постепенно привыкнет убивать и будет думать, что такая уж ему выпала судьба, что он такой не один, что история знает тьму подобных примеров. И он будет говорить себе: я не исключение, многие люди прошли через это. И жили спокойно, без особых угрызений совести и без особых переживаний. Им даже удавалось постепенно (каждый день понемногу, и так день за днем) забыть о том, что они совершили. Человек не может жить, сожалея о чем-то конкретном каждый миг, постоянно думая о совершенном когда-то, давным-давно, преступлении. Или о двух преступлениях. Или о семи. Человек всегда забывает об этом хотя бы на несколько минут, и даже самый кровавый убийца проживает эти минуты так же весело и беззаботно, как всякий невинный человек. И продолжает жить дальше, и перестает смотреть на совершенное им убийство как на ужасное исключение или как на трагическую ошибку, а начинает видеть в нем еще одно средство достижения цели, которое жизнь предлагает самым смелым, самым решительным, самым сильным духом. Такие люди ощущают себя частью многочисленного сообщества, существующего на протяжении многих веков, особой касты, принадлежность к которой помогает им не чувствовать себя изгоями в этом мире — словно они унаследовали свою судьбу или словно эта судьба досталась им в ярмарочной лотерее, от участия в которой не может уклониться никто. А если они не сами выбрали свою судьбу, то и преступления они совершили не по своей воле. Или совершили их не в одиночку.

— Да никакой, извини, — поспешила я ответить самым невинным тоном, на какой была способна, и попыталась сделать вид, что удивлена тем, что мой вопрос вызвал у него такую реакцию.

Но голос отказывался слушаться меня, слова с трудом выходили из горла: я была напугана, я боялась, что сейчас его пальцы обхватят мою шею — мою тонкую, слабую шею — и сдавят ее. Моим рукам не хватит силы, чтобы высвободиться, чтобы расцепить его пальцы, мои ноги подогнутся, и я упаду на пол. И тогда он навалится на меня — как было уже много раз — своим горячим телом (или оно будет холодным?), а я не смогу произнести ни слова, не смогу убедить, не смогу молить о пощаде. Но потом я подумала, что мне нечего бояться: Диас-Варела никогда не станет никого убивать сам (своего друга Девернэ он тоже убрал чужими руками). Разве что в приступе отчаяния, разве только если ему будет угрожать смертельная опасность. Но что, если он решит, что я могу сейчас же пойти к Луисе и рассказать ей то, что случайно узнала, что подслушала? Такую возможность тоже нельзя было исключать. Страх то отступал, то возвращался снова, я не знала, что делать.

— Я просто так спросила, — пожала я плечами. И еще мне достало смелости (или недостало благоразумия?) добавить:

— Если этот Руиберрис оказывает тебе услуги, то, наверное, я тоже могла бы тебе их оказывать? Не знаю, могу ли я тебе чем-нибудь пригодиться, но, если могу, ты всегда можешь на меня рассчитывать.

Он пристально посмотрел на меня. Те несколько секунд, что он не спускал с меня глаз, показались мне бесконечными: он словно обдумывал что-то, словно что-то взвешивал, словно хотел понять, что у меня на уме. Так смотрят на человека, который не подозревает, что на него устремлен чей-то взгляд. Так смотрят на чье-то изображение на экране телевизора: его можно разглядывать сколько угодно — человек не возмутится, не потребует объяснений. Сейчас его взгляд был не таким, как обычно, — мечтательным и близоруким, — сейчас он был напряженным и пугающим. Я не отводила глаз (в конце концов, мы были любовниками и привыкли смотреть друг на друга — молча и почти не стыдясь), я тоже смотрела на него пристально, и в моих глазах был вопрос, было непонимание (так мне, по крайней мере, казалось). Потом все же не выдержала и перевела взгляд на его губы, на которые так любила смотреть (когда он говорил и когда молчал) с того самого дня, как мы познакомились, на которые могла смотреть бесконечно долго, которые так притягивали меня, которые никогда не внушали мне страха. Это было нормально, это не могло усилить его подозрений — я и раньше часто так делала. Я подняла палец и прикоснулась к его губам. Нежно обвела их контур — мне казалось, это поможет его успокоить, вернуть доверие ко мне. Я словно говорила без слов: "Ничего не изменилось. Я здесь, и я по-прежнему тебя люблю. Я никогда тебя не предам, и ты хорошо это знаешь. Ты позволяешь мне любить тебя — всегда приятно чувствовать, что тебя любят беззаветно, не требуя ничего взамен. Я уйду, когда ты захочешь, и ты откроешь мне дверь и будешь смотреть, как я иду к лифту, зная, что уже никогда не вернусь. Когда Луиса наконец перестанет горевать и ответит тебе взаимностью, я не буду вам мешать, я уйду в тень. Я знаю, что я в твоей жизни не навсегда. Еще один день, и еще один — и потом конец. Но сейчас не хмурься, не волнуйся ни о чем. Я ничего не слышала, я не знаю ничего, что ты хотел бы скрыть, утаить от всех остальных, а если я что-то и знаю — тебе не нужно опасаться: со мной ты в безопасности, я тебя не выдам. Я даже не уверена, действительно ли я слышала то, что слышала. Я не верю тому, что слышала, я убеждена, что это ошибка, что этому можно дать объяснение и даже — как знать? — найти оправдание. Может быть, Десверн тебя очень обидел, может быть, он тоже пытался тебя убить — тоже коварно и тоже чужими руками, — и вопрос стоял так: или ты, или он? Может быть, ты был вынужден совершить то, что совершил? Может быть, это была самозащита, потому что в мире не было места для вас двоих? Не нужно меня бояться: я тебя люблю, я на твоей стороне, я тебя не осуждаю. И к тому же помни: ты все это придумал сам. Я ничего не знаю".

Не то чтобы я проговорила про себя именно это, но именно это я пыталась донести до него, медленно проводя пальцем по его губам. Он не сопротивлялся и продолжал внимательно на меня смотреть, словно пытался уловить фальшь в том, чего я не говорила, словно не верил в мою искренность. Да, он мне не поверил, и этого уже не исправить. Его недоверие будет расти или уменьшаться, будет усиливаться или ослабевать, но оно останется у него навсегда.

— Он приходил не для того, чтобы оказать мне услугу, — наконец заговорил Диас-Варела. — Он приходил попросить меня об услуге. Ему срочно понадобилась помощь. Но, в любом случае, спасибо за твое предложение.

Я понимала, что он лжет. Мы были в одинаковом положении: ни один из нас не надеялся услышать от другого правду, и нам оставалось только успокаивать друг друга, ждать, что будет дальше, и надеяться, что к словам того несчастного никто не станет прислушиваться, что никто не захочет продолжить расследование. Так мы и поступили: успокоились и перестали паниковать.

— Не за что.

Он положил руку мне на плечо, и она показалась мне ужасно тяжелой — словно мне на плечо свалился огромный кусок мяса. Диас-Варела не был ни очень крупным, ни очень сильным, хотя роста был высокого. Но мужчины берут силу неизвестно откуда — почти все или большинство из них (или это только кажется нам, женщинам, когда мы сравниваем себя с ними?). Они легко могут напугать всего лишь одним угрожающим, или нервным, или слишком резким жестом, когда хватают нас за запястье, или обнимают слишком сильно, или швыряют нас на кровать. Хорошо, что на мне джемпер, думала я, потому что, если бы эта тяжелая рука легла мне на кожу, я бы вздрогнула — ведь раньше он никогда так не делал. Диас-Варела слегка сжал мое плечо, словно собирался дать мне совет или открыть какую-то тайну. Я представила себе, что было бы, если бы эта рука (даже одна эта рука, а не обе) оказалась у меня на шее, и испугалась, что вот сейчас он одним быстрым движением переместит ее туда. Он почувствовал, как я напряглась, но не убрал руку. Мне хотелось высвободиться, выскользнуть, но его правая рука продолжала лежать на моем левом плече, словно он был отцом, а я дочерью или словно он был учителем, а я его ученицей. Наверное, он этого и хотел: хотел, чтобы я почувствовала себя маленькой девочкой, которые всегда говорят правду, а если лгут, то это легко можно понять по их глазам.

— Ты действительно не слышала ничего из того, что он мне рассказывал? Ты ведь спала, когда он пришел, да? Я заходил в спальню, перед тем как мы начали разговаривать, и видел, что ты крепко спишь. Или ты не спала? То, о чем мы с ним говорили, касается только нас двоих. Ему не понравилось бы, если бы об этом узнал еще кто-нибудь. Даже совершенно незнакомый ему человек. Есть вещи, за которые бывает неловко, он даже мне стыдился об этом сказать, хотя пришел сюда именно за этим, потому что ему нужна была моя помощь. Ты правда ничего не знаешь? Что тебя разбудило?

Он призывал меня поговорить начистоту, не веря в то, что я соглашусь, и все-таки надеясь на это. Из того, что я ему отвечу, он собирался сделать вывод, лгала я ему или нет. Но это все равно было бы только предположение, он должен был бы сам решать, верить мне или не верить. Удивительно: люди разговаривают друг с другом уже столько веков подряд и до сих пор не научились отличать правду от лжи. Нам говорят "да", но слишком часто оказывается "нет". Нам говорят "нет", но всегда может оказаться "да". Даже наука, даже самые новые технологии не позволяют нам определить, насколько верен ответ. И все же он не смог удержаться, не смог не спросить напрямую, хотя не было никакой разницы, что я отвечу: "да" или "нет". Что с того, что один из лучших (если не самый близкий) друзей Десверна на протяжении стольких лет уверял его в том, что он ему дорог? Разве мог он предположить, что этот друг решится убить его — пусть не сам, пусть чужими руками, не обагрив ни пальца его кровью, чтобы потом, когда будет счастлив, иметь возможность сказать: "На самом деле это сделал не я. Я к этому не причастен".

— Нет, я ничего не слышала, не беспокойся. Я спала крепко, хотя и недолго. К тому же я видела, что ты закрыл дверь, так что слышать вас я никак не могла.

Его рука сильнее надавила на мое плечо — совсем чуть-чуть, почти незаметно. Казалось, он хотел вогнать меня в пол — медленно-медленно, чтобы я этого даже не почувствовала. А может быть, мне это просто показалось: рука лежала на моем плече уже долго, и ее вес ощущался все сильнее. Я приподняла плечо — не резким движением, а осторожно, даже робко, чтобы только показать ему, что предпочитаю освободиться от его руки, не хочу, чтобы этот кусок мяса продолжал давить на меня (в этом было что-то унизительное, рука на плече словно говорила: "Видишь, какой я сильный?" или "Теперь ты можешь представить, на что я способен"). Он не обратил внимания на мой жест (наверное, просто его не заметил) и снова повторил вопрос, на который не получил ответа:

— Так что тебя разбудило? И если ты была уверена, что я в гостиной один, то зачем надела лифчик, прежде чем выйти? Ты наверняка слышала голоса. И хоть что-то, но поняла. Я прав?

Нужно было оставаться спокойной и продолжать все отрицать. Чем сильнее он меня будет подозревать, тем решительнее следует все отрицать. Но при этом не стоит горячиться и нервничать. Я должна его убедить, что мне совершенно неинтересно, что у них там с Руиберрисом за дела, что мне незачем за ними шпионить, что все, что происходит за стенами его спальни, мне безразлично, и мне не важно даже, что происходит в этой спальне, когда там нет меня. Он должен понять: мы оба знаем, что наша связь — ненадолго, что мы всего лишь изредка встречаемся у него дома (и в этом доме я знаю только спальню и гостиную), а потому мне нет дела до всего остального. Мне нет дела до того, чем он занимается, до его прошлого, до его друзей, до его планов, до других женщин, с которыми он встречается, — до его жизни в целом. Меня не было в ней раньше, меня не будет в ней "hereafter" — после того как кончится "сейчас".

Все было так и совсем не так: мне было не все равно, мне было дело до каждой мелочи, которая его касалась. И проснулась я, когда уловила ключевое слово. Возможно, это было слово "баба", или "знакома", или "его жена", но скорее всего все эти слова вместе. И я поднялась с постели и подошла к двери, приоткрыла эту дверь и приложила ухо к узенькой щели, чтобы лучше слышать, я радовалась, когда он или Руиберрис начинали нервничать и повышали голос, потому что так я могла понять больше. Я спрашивала себя, зачем я это делаю, я раскаивалась в том, что не удержалась от соблазна что-то узнать о нем, и вот теперь я это знаю и больше не могу протянуть к нему руки, обхватить за талию и прижаться к нему. Еще несколько минут назад я могла бы убрать его руку со своего плеча — одним легким и естественным движением, а сейчас я не могу заставить его без лишних слов обнять меня. Его губы, на которые я всегда так любила смотреть, которые так любила целовать, — рядом, но я не смею прикоснуться к ним губами: что-то меня удерживает, что-то отталкивает. Не его губы (они, бедняжки, ни в чем не виноваты) — меня отталкивает другое. Я любила его и боялась его. Я продолжала его любить, а то, что я о нем теперь знала, вызывало у меня отвращение. Не он сам, а то, что я о нем знала.

Поделиться с друзьями: