Дело государственной важности
Шрифт:
Штрюбнинг знал, что говорил. Он получил от руководства определенные инструкции, из которых вытекало, что задуманный вначале общий процесс не состоится. Арестованных было предложено разбить на группы, очерчивая состав этих групп почти произвольно и не считаясь с тем, что в подавляющем большинстве случаев не были доказанными не только «факт» соучастия, но даже знакомство членов этих групп между собой.
Кому это понадобилось и зачем?
Штрюбнингу потребовалось немало усилий, чтобы сообразить, где собака зарыта. Поняв же, он одобрил линию, взятую наверху. Несомненно, автором ее не мог быть один человек — Гейдрих или даже СС-рейхсфюрер Гиммлер. Она создавалась коллективно с участием Канариса, Мюллера, Бормана, Геринга и исполнителей разных рангов.
17 октября 1942 года Геринг вызвал старшего советника военно-юридической службы полковника Редера.
«Мне сказали, — вспоминал впоследствии Редер, — что необходимо немедленно, соблюдая строгую секретность, провести процесс… Фюрер одобряет, добавил Геринг, предложение гестапо о том, чтобы процесс проходил на заседании судебной палаты; он, Геринг, как верховный судья, будет руководить процессом, но Гитлер оставляет за собой право утверждения важнейших приговоров». Помимо Редера обвинение должны были поддерживать имперские военные прокуроры Фалькенберг и Айхлер. В состав коллегии входили военные и юридические чины по особому выбору Гитлера и Геринга.
Адъютант Геринга майор фон Браухич вручил Редеру часть подготовленных гестапо материалов — разбухшую, едва вмещавшую бумаги папку.
Редер поинтересовался, сколько времени ему дадут на подготовку обвинительных заключений и какова будет формула обвинения. Геринг ответил, что о едином процессе не может быть и речи. Все подсудимые должны быть разбиты на «партии», чтобы полностью исключить самую мысль о наличии разветвленного сопротивления. В то же время надлежит придерживаться системы, из которой бы явствовало, что арест «заговорщиков» — плод углубленной и всеобъемлющей работы всех карательных органов империи и кладет конец нелегальной деятельности в Германии. Сейчас и в будущем. Таким было соломоново решение рейхсмаршала.
Из вагона Геринга полковник Редер вышел с твердой решимостью доказать, что достоин доверия. Он быстро прикинул, что получил возможность заслужить благодарность не только Геринга, но и самого фюрера.
До Редера доходили слухи о том, что Гитлера не покидает угнетенное расположение духа в связи с поражениями на Восточном фронте. Мало того, что концепция молниеносной войны разлетелась в пыль уже в сорок первом, сейчас, в октябре сорок второго, все более становилось очевидным, что начисто провалилось летнее генеральное наступление, с неслыханной тщательностью спланированное и обеспеченное ставкой и ОКВ. Огромная армия, прорвавшаяся было к Сталинграду и нацеленная форсировать Волгу, для нового броска в глубину России, вдруг завязла, забуксовала на окраинах города и вот уже много недель сидела там, неся нарастающие потери и утрачивая наступательный дух. Это не вязалось с речами Геббельса, предвещавшего, что в сорок втором Россия будет поставлена на колени; не согласовывалось и с утверждением фюрера, что там, на Волге, «пробьет двенадцатый час большевизма».
…Берлин. Двадцатые числа октября.
На Принц-Альбрехтштрассе заканчивались последние допросы и очные ставки.
Эльзе, качавшейся от слабости, дошедшей до полного нервного истощения, дали очную ставку со Шверингом.
Ее привели первой.
Через минуту или две эсэсовцы, поддерживая под руки, втащили в допросную… старика. Лохмотья болтались на нем; иссушенная шея клонилась под тяжестью головы. Руки тряслись.
— А ну, сидеть! — крикнул Хабекер, когда Эльзе привстала. — Сядь и не двигайся! Руки на колени!
Штрюбнинг, присутствовавший на очной ставке, кивнул стенографу, сказал:
— Назовите себя, по очереди. Сначала вы.
— Эльзе Штилле.
— Теперь вы.
Старик поднял голову. У него был тусклый взгляд человека, не желающего жить. Губы Шверинга задвигались в шамкающем шепоте — зубов у него почти не осталось.
— Легационный советник… фон Шверинг… Когда-то.
— Записали? — спросил Хабекер стенографа. — Первый вопрос: признаете ли вы, что вели подрывную работу? Ну, Шверинг, начинайте!
Шепот Шверинга был едва слышен:
— В такой форме — нет…
Хабекер стал между ним и Эльзе.
— Вы — старый идиот! Вам не нужна жизнь? — повернулся к Штилле. — Отвечайте на вопрос.
Эльзе ощупала языком остатки зубов, выбитых на допросах, они резали щеку и мешали говорить.
— Господин фон Шверинг сказал правду. Свидетельствую: я тоже старалась помочь Германии…
Хабекер, не дослушав, повернулся к протоколисту.
— Пишите: оба обвиняемых признали, что виновны. Вы оба можете задать теперь вопросы друг другу.
Он отошел, открыв на минуту Шверинга. Эльзе быстро нагнулась, сказала:
— Простите меня, Адольф!
Шверинг поднял голову. На миг — не дольше — возник перед Эльзе прежний Адольф, спокойный, сильный.
— За что же простить? — сказал он. И Эльзе готова была поклясться, что губы Шверинга сложились в улыбку. Она мелькнула и исчезла — знак приветствия, понимания, солидарности.
…16 ноября 1942 года Редер и Фалькенберг приступили к составлению обвинительных заключений. Они торопились — рождественские праздники были «днями помилования», по традиции с 24 декабря по 6 января нельзя было приводить в исполнение смертные приговоры, а Геринг предупредил: фюрер требует, чтобы осужденные были казнены без промедления. Гитлер заранее предрек исход процессов, и Редеру можно было не слишком заботиться о доказательствах. Это развязывало ему руки; заключения — общим объемом около восьмисот страниц — составлялись наспех, кое-как; однако даже при чисто механическом подходе ему нужно было пять-шесть недель. Геринг сократил срок до трех.
В своем рвении Редер пошел на все: гестаповские документы, без разбора и анализа, передиктовывались двум стенографисткам, работавшим посменно. В кабинетах поставили походные кровати, и старший имперский прокурор выделил для себя и Фалькенберга по три часа в сутки на сон.
Штилле, в числе некоторых других заключенных, перевели из подвала на Принц-Альбрехтштрассе в одиночную камеру каторжной тюрьмы Плётцензее. Маленькую, тесную, с окном, заложенным кирпичом почти до самого верха.
Последний в жизни Эльзе «дом».
Заключенных поднимали рано, еще до рассвета. Лежать днем запрещалось, не разрешалось и сидеть ыа койке. Исключения делали для тех, кто имел разрешение врача, а гестаповские медики признали Эльзе здоровой. «Гуляйте по камере, фрейлейн, это полезно».
И она гуляла.
Ходила вдоль стен, по диагонали, выдумывала сложные маршруты, словно это была не камера, а парк, расположенный вблизи от тюрьмы. Там, в парке, тоже гуляли. По субботам и воскресеньям собирались бурши, пели корпорантские песни. На замерзшем озерке — по другую сторону тюрьмы — устроили каток: оттуда с порывами ветра прилетал смех, усиленная динамиком музыка. Дальше, за катком, располагалось кладбище, и Эльзе хоть и старалась не думать о нем, но все чаще и чаще возвращалась в мыслях к нему. Не там ли?
Она ни о чем не жалела.
Она жила правильно, и совесть ее была чиста.
Гестаповцы не сумели изувечить ее душу; и, если бы свершилось чудо и Эльзе позволили начать сначала, с чистого листа, она повторила бы пройденный путь.
В полночь 12 декабря чиновник в штатском вошел в камеру.
— Можете лежать, — раскрыл папку. — Послезавтра вы предстанете перед имперским военным судом. Распишитесь.
Он протянул Эльзе папку, прикрыв текст бумаги ладонью.
— Я могу получить копию обвинительного заключения? Это же мое право! Равно как и право на защитника.