День казни
Шрифт:
Больной взял телефонный аппарат к себе на колени и, набирая номер Салимы-ханум, взглянул на стенные часы. Было четверть двенадцатого.
– Алло?
– Голос у Салимы-ханум был сиплый, похоже, что во рту у нее сигарета.
– С добрым утром, Салима-ханум!
– Всех благ тебе, дорогой!
– возбужденно прокричала Салима-ханум.
– Ну, что? Ты прочитал?
– Прочитал, Салима-ханум. Прочитал с величайшим интересом.
– Ты про эпикриз говоришь?
– спохватилась Салима-ханум и поспешила перейти на конспирацию.
– Да, да, - едва сдерживая смех, выговорил больной, - именно так, про эпикриз.
– Ну и как?
– Упокой господь его душу, наполни светом его могилу... Хорошо бы нам встретиться, Салима-ханум... Мне тут неясно кое-что. Точнее сказать, я нуждаюсь в дополнительной информации... Словом, надо нам с вами встретиться.
– Где?
– Вы же знаете, Салима-ханум, мне пока не разрешают выходить. Может быть, вы к нам зайдете?
Салима-ханум помолчала, в телефонной трубке загудело так, как будто где-то сорвался ветер, больной даже на окно оглянулся, но там, за окном, было тихо, безветренно. И вдруг он услышал в трубке рыдания Салимы-ханум и растерялся.
– Я прошу вас, я умоляю вас, Салима-ханум, не расстраивайтесь, проговорил он беспомощно.
– Ты видишь, - сказала Салима-ханум сквозь слезы, - ты видишь, что они делали с ним?!
– И так же внезапно рассмеявшись, сказала: - Но теперь Керимли, хоть пополам разорвись, ничего - уже не сделает! Ни-че-го!
– Конечно, Салима-ханум. Теперь уж - ничего...
– Так ты хочешь, чтоб я к вам пришла?
– Да, Салима-ханум, идите к нам и ничего не бойтесь, не опасайтесь, к нам ежедневно столько народу приходит, что вас и не приметит никто. Приходите, посидим, выпьем чаю, поговорим не спеша. Придете?
– Приду. Вот только приведу себя в порядок и приду. Женщина в возрасте должна выглядеть безукоризненно, - она покатилась со смеху.
– Сейчас наведу красоту и приду. Тысяча глаз ведь смотрит, и не все - дружеские, не так ли?
– Разумеется, - пробормотал больной, - разумеется. Так я жду, Салима-ханум.
– Приду. Непременно приду.
– Не попрощавшись, Салима-ханум положила трубку.
Больной послушал короткие гудки, потом отнял трубку от уха, положил ее на рычажок и со страхом посмотрел на свою ладонь, она вспотела, и пот был холодный и липкий, совсем такой же, как два месяца назад, в начале болезни. Больной вспомнил, какое это было мерзкое ощущение, когда после высокой температуры пот липким пластырем облеплял все его тело, в испуге посмотрел на открытую форточку и проверил пуговицы на своем халате, все ли застегнуты. Потом он поднялся и подошел к серванту, в надежде, что Замина забыла запереть ящик, где лежала пачка "Мальборо". Так и есть, не заперта, больной поспешно выдвинул ящик, достал из пачки две сигареты, одну положил в карман, вернулся на свое место, взял из пепельницы потухший окурок и тоже засунул в карман и закурил новую сигарету. Едва он затянулся с наслаждением, как дверь отворилась и вошла Замина, проходя мимо, краем глаза посмотрела на содержимое пепельницы, на сигарету во рту мужа, но ничего, кажется, не поняла.
– К нам Салима-ханум собирается, приготовь чего-нибудь к чаю.
– 0-о-ой!
– недовольно протянула Замина.
– Опять будет сидеть весь день и головы нам морочить!
– Ну, так уж и весь день. Понимаешь, я позвонил ей сказать, чтобы прислала за своей папкой, а она говорит, сама зайду, погляжу на вас, очень, говорит, по Замине соскучилась.
– Ну, нет, мне с ней рассиживаться недосуг, мне обед надо готовить, мальчики в два часа из школы придут.
– Посидишь немного, выпьешь чаю с нами, а потом пойдешь. У нас с ней разговор.
– Заговорит она тебя, - сказала Замина.
– И опять расстроит, как всегда. Придет и выплеснет на тебя все свое горе, ах, бедный-несчастный отец, ах, подлый Керимли, я же знаю.
– И после паузы: - Я заклинаю тебя нашими детьми, не вмешивайся ни во что. Пусть сами разбираются в своих интригах. Если с тобой что-нибудь стрясется, никто не позаботится о моих детях.
– Что ты такое говоришь?
– спросил больной, немного удивленно, однако, нервничая.
– Что со мной может стрястись?
– Я не хочу, чтобы ты нервничал по пустякам, - упрямо сказала Замина. Марк Георгиевич сказал, что ты должен беречься. Думай о своем здоровье!
Больной понял, что надо немедленно менять тему, ибо нет таких аргументов, с помощью которых можно убедить жену и мать, что на свете есть вещи поважнее интересов ее семьи. К тому же, ведь натерпелась она, бедная, за время его болезни, синие круги под глазами, руки дрожат, когда волнуется.
– Что ещё сказал Марк Георгиевич?
– спросил он, улыбаясь примирительно.
– Ты отлично знаешь, что он сказал! Что все, слава богу, позади. Что еще денька два-три и, если температура будет нормальной, можно выходить на улицу. Что тебе нужен воздух, нужно движение.
– Замина подошла к нему сзади и погладила по волосам.
– Если б ты слушался меня, то никогда бы не болел.
Больной взял руку жены, поднес к губам и поцеловал в ладонь, в нос ему ударил едкий запах лука. Потом, подняв голову, посмотрел на улыбающуюся Замину, которая все еще стояла у него за спиной, и сказал:
– Сделай доброе дело, а?
– Какое?
– Отыщи мне наш старый семейный альбом.
Замина подошла к книжному шкафу, открыла нижнюю дверцу, достала большой синий альбом, рукавом обмахнула пыль с бархатного переплета и положила на столик перед мужем. И пошла на кухню. Больной взял альбом себе на колени и стал перелистывать его. Что-то неестественное, как показалось ему, в том, что люди по прихоти могут доставать из темных ящиков альбомы и смотреть или, того лучше, показывать друг другу фотографии дорогих усопших. Смерть - это таинство, и человек, уходя из жизни, должен уходить весь и навсегда, пусть облик его остается только в памяти, в мечтах, грезах, тогда будет и тоска по нем, и боль, и жажда несбыточной встречи; если же можно извлечь из темного угла семейный альбом и за вечерним чаем разглядывать лица умерших, или, того лучше, слушать магнитофонную запись его голоса, то это, бесспорно, наносит ущерб и таинству смерти, и святости памяти об усопшем, такому тонкому и драгоценному человеческому чувству. Так думал больной, перелистывая альбом и краем глаза фиксируя знакомьте фотографии живых и мертвых, пока не нашел, наконец, старую фотографию Сади Эфенди, вклеенную в пожелтевший картон с рельефным рисунком по углам. Сади Эфенди на фотографии в бухарской папахе, в шубе нараспашку, в распахе виднеется строгий томный галстук, на безымянном пальце покоящейся на колене левой руки - кольцо с крупным бриллиантом.
И, господи, этот взгляд в глаза и в сердце, горестно улыбчивый, всепроникающий взгляд поэта, творца... Краткий миг, обернувшийся вечностью... Страшно подумать, сколько лет после человека живет мгновенное выражение его лица и сколько еще проживет, отчужденное от него самого, неизменное, как горы и моря, как любовь и ненависть...
Больной вдруг затосковал, закрыл альбом, откинулся в кресле и посидел так с закрытыми глазами.
Ему вспомнился странный сон, приснившийся дня три-четыре тому назад. Он не мог заснуть с вечера, выпил снотворное, проснулся, совершенно выспавшись, взглянул на часы, оказалось, что он спал всего полчаса, и за полчаса увидел во сне старого, облезлого волка.
Не птицу, не собаку, не кошку, не лошадь, наконец, что не раз видел наяву, а именно волка, которого никогда не видел, даже в зоопарке.
Однажды, когда мальчики были маленькими, больной водил их в зоопарк, где они смотрели самых редких зверей, смеялись проделкам обезьян и удивлялись заморским птицам, но волка, обыкновенного серого волка так и не увидели, волчья клетка с толстыми заржавелыми прутьями была пуста.
Больной остановил одного из служителей зоопарка и спросил, почему нет волка, и услышал в ответ длинную житейскую историю, пожилой служитель оказался человеком разговорчивым.