Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но радости сердце человеческое просит всегда. И почему рябине, усыпанной красными гроздьями, не веселить наш глаз? Она растет, цветет, плоды на ней поспевают под нежаркими лучами солнца. Да и солнце светит! И трава еще зеленая. А в воздухе летают тонкие паутинки — примета бабьего лета.

Радует цветущая земля взор, веселит душу.

Но идет война. Можно ли забыть о ней? Нет, нельзя. Разве что на мгновение. Обмануться блаженной минутой — мирной, зеленой, солнечной.

В начале сентября почтарка принесла Марии Николаевне два письма. Обычный треугольник был от мужа, второе, в сером конверте, надписано чужой рукой. Она начала читать письмо Николая, но отложила — чужое письмо тревожило. Разорвала конверт.

“Дорогая наша Мария Николаевна, пишут Вам товарищи и друзья Вашего мужа Николая Ивановича Пылаева. Это его воля, мы ее выполняем.

Ваш муж пал смертью храбрых 12 августа сего года. Он был ранен смертельно осколком снаряда в грудь, не успели даже положить на носилки, как он скончался. Товарищи, кто был при нем в последнюю минуту, передают его предсмертные слова, всего три слова: Маша... дети... напишите.

Мы успели похоронить его...”

Затем о похоронах — о гробе, который сделали, хотя и торопились идти дальше, о прощании, о салюте из автоматов...

Кончалось письмо словами: “Мы все любили его, как доброго человека и смелого воина. Делим с Вами горе и просим держаться, сколько есть сил Ваших”.

Она не упала, осталась сидеть на скамейке, только стало так темно, что не видно детей, и на темном небе черной дырой глядело солнце, вот тогда, должно быть, она потеряла сознание на один миг, не падая, не смыкая век.

Июль 1943 г

...Стараюсь представить себе вашу жизнь, какие вы сейчас, а мысли возвращаются на отцовскую дачу: Катюшка в красной кофточке возле клумбы с маками, маленький Митенька в коляске. А ты, моя любимая, хлопочешь, снуешь по дому. Но какая ты сейчас — не вижу, не представляю

Прошли два года — они и протянулись и промелькнули.

...Придет ли тот день, когда я войду в дом, обниму тебя, посажу на диван, положу голову тебе на колени, а ты будешь гладить и перебирать мои волосы?

Ты будешь моей самой большой наградой за все, что я испытал и пережил...

Так хочется увидеть тебя во сне, но сны мне не снятся. 

Через месяц Мария Николаевна с детьми уехала домой, в Москву. Пропуск выхлопотал старый Пылаев. Он встретил Машу, был ласков с детьми, сказал, что будет помогать. Отец осунулся, постарел — тяжело перенес смерть сына. Аглая Васильевна ответила на Машино письмо, что поспешит к ней и внукам, как только получит разрешение на въезд в Москву.

Ждали, когда затихнет, заснет квартира с ее двадцатью обитателями, когда уснут дети в своих кроватках,— тогда наступал их час, время отъединенности от суетливого и шумного быта. Теперь они были вдвоем, одни, принадлежали друг другу и больше никому и ничему.

В тихие ночные часы часто возникал разговор о доме, любимая мечта Николая. Маша сначала посмеивалась, потом начинала слушать и постепенно включалась в эту игру.

— ...Дом будет стоять на берегу моря...

— Какого моря?

— Не знаю, Маша. Ты любишь уточнять... На берегу какого-нибудь моря, немного над морем. Это будет очень светлый дом, с большими окнами, наполненный солнцем и морским свежим ветром. В нем не будет вещей...

— Совсем никаких?

— Будет мало вещей, только самое необходимое. Машу начинал занимать полупустой дом, наполненный солнцем и ветром.

— Вокруг будут деревья, кустарник, цветы.

— И много разных птиц.

— В доме будем жить мы и наши дети.

— У нас будет еще один сынок...

— Не один, а двое: Колюшка, в честь твоего отца, и Ванечка, в честь моего...

Они мечтали, а пока у них была комната средней величины с окнами в переулок, напротив окон — двухэтажный дом старой стройки, но летом жили в доме — пустом и светлом, на даче отца.

В одном из писем с фронта Николай написал: “Ты помнишь о нашем доме? Как далеко он сейчас! Но потерпи,— когда я вернусь, дом непременно будет”. Он пожалел Машу и не написал “если я вернусь”...

Он не вернулся, дома не было. Никакого дома, кроме прежней комнаты, из которой уехали в сорок первом и где теперь окна наполовину были забиты фанерой. Появилась в комнате железная печка на ножках, с трубой, выведенной в дымоход в стене. Откуда печка? Вероятно, ее раздобыл и поставил Николай, когда пробыл здесь несколько дней после госпиталя. Печка была его последней заботой о них. Маша топила ее наколотыми поленцами и плакала.

После эвакуации, после трех лет жизни не дома, эта комната была домом. Дом помогал выдерживать горе.

Белый голубь слетел — письмо принес, серый голубь слетел — другое принес, черный ворон летит — страшну весть несет. Как убитый ты лег в поле-полюшке, в бою страшном, бою огненном. Провожала тебя — плакала, писем ждала — плакала, а пришла похоронка, и слезы нейдут. Стоят слезыньки комом в горлышке, ой и душат меня, убивают меня. Мне б расплакаться, разлиться ручьем, потечи быстрой реченькой, к тем местам-полям, где ты смертью пал. Ой и страшно мне, ой и тошно мне оставаться одной с детьми малыми. Как мне будет жить, как детей растить без тебя, мово друга милова. Плачут березыньки в лесу, плачут ивушки над рекой, плачем мы, солдатские вдовы, слезами горькими.

ПОКЛОН РОДНОМУ ДОМУ 

Лизавета Тимофеевна

Я своего не любила. Знаете, когда полюбила? Как на войну пошел. Писем начала ждать, думать, беспокоиться.

Замуж я пошла не по любви, не из корысти, а по наваждению — как заговоренная. С детства была я подверженная колдовству, очаровывалась легко. Шести лет ушла за цыганами. Мать догнала: кто девчонку украл?! Никто не крал. Цыганка за ручку подержала да в глазки глянула, вот и все, я уж за ней пошла. Так у меня и с Васей получилось. И как знала я, что жить мы будем плохо, так и вышло.

Ссорились, ругал меня бесперечь, случалось, замахивался, но бить не бил. Силищи он был огромадной, и рост во какой, и кулаки как два молота, а я небольшая, худенькая, один раз вдаришь, и нет меня. Удерживался. Но вспыхивал, чуть что не по нем. “А я тебе говорила, что жить будем плохо? Говорила. Так оно и есть”.

Замуж вышла восемнадцати лет. Дома еще и речи не было меня выдавать. Старшую сестру выдали двадцати лет, вторая, девятнадцати, еще была невыданная. Никто меня не торопил, отец любил и приучил с ним работать, помогать.

У нас в селе Ломтеве делали порцыгары разного дерева — и клен, и липа, и береза карельская. Отец, бывало, каждую досочку ощупает, оглядит, и так повернет и эдак — узор найти, высмотреть картинку: птицу, зверя иль рыбу. Хорошо работал, на совесть, не спешил и мне говорил: “Спех — всякому делу грех”. Порцыгары его были красивые, дорогие, зарабатывал хорошо. А я склеивала, отделывала до блеска, полировала. Он меня хвалил: “Ловкие у тебя пальчики, Лизок”,— а мне так лестно, так радостно, когда он похвалит.

Поделиться с друзьями: