Дети мертвых
Шрифт:
Этот молодой человек, смеясь, опрометчиво покусывает спину женщины, которую он временно лишил своего членства, очевидно у него большие планы, ибо теперь он фрезерует ртом её хребет сверху вниз, и его лицо снова показывается в пустоши, развороченной налётом, между стволами её ног, с которых была содрана вся кора, тут разорванный чулок, там туфля с оторванной подошвой, женщина тоже смеётся, рот её раскрыт, но не слышно ни звука; никто из них не хочет отступить, когда есть возможность выступить. Всё в порядке, уверяю вас, с ними обоими, и мужчина, и женщина участвуют в деле в равных долях, не подводите меня под монастырь, а то я снесу вам крышу! Туш! Дуйте, дуйте! Чёрная, как тушь, жёсткая, как проволока, шерсть, в которую молодой человек зарылся лицом, ах ты, непослушная игрушечная машинка, кажется, она въехала в дублёршу Гудрун, и эта вторая Гудрун забилась что есть мочи. В этой игре не проиграешь, поскольку нет такой безумной, которая бы выхватила шар из игрового автомата, где надо продержать его как можно дольше на наклонном поле: вот уже и слеза пустилась в путь, тра-ля-ля. Оба человеческих отверстия, из которых падают безгласные слова, лёгкие и несерьёзные, как клочья сена, которыми косцы играючи бросаются друг в друга, дают неслышные, необходимые ответы на вопросы, которые, кажется, поставило тело, но я сейчас не точно поняла его язык. В Гудрун, кажется, всё на месте, что положено, всё протекает тепло, всё протекает теплее, белые ляжки пружинят на теннисном корте, белая юбочка реет над ними, неподалёку в это время проходит турнир наездников, площадку для гольфа, вернее всю площадь Гольфа, мы тоже оборудовали средствами открытого слежения и заботы о наших новейших странах, ибо люди настолько здоровы, что им мало одной площадки для спуска, им надо гораздо больше для сбыта устаревших моделей, которые иногда очень хорошо расходятся. Я думаю, им непременно нужна и конькобежная площадка, под ногами хлюпает, вода уже доходит до паркетных шаркунов, скорее прячьтесь по своим телам, пока они от нас не разбежались, — жизнь ближе к телу, чем то, что сквозь него проходит! Гудрун выгибается в пояснице, как игрушечный лук, кричит и смеётся, поскольку молодой человек при деле — и роет, и пашет, и сливки снимает, какие накопились у Гудрун. Белые кубки, спонсированные молочным хозяйством, будут вручены здоровым пятнадцатилетним скороспелкам, здоровее не бывает, даже если они болеют за любимую команду; здоровье просто наш идеал! Это написано на растяжках и бандах, любой может прочитать, где можно раздобыть контрабанду — всё на виду у зрителей, и ГУдрун-два тоже разложена одним весёлым наблюдателем, ведущим книгу учёта, сведущим в хозяйстве и потому не выпускающим дело из рук, чтобы, если проценты за кредит поднимутся, запустить его второй раз, то самое дело, — итак, Гудрун распялена, и легко-гневливый бог, её партнёр, засматривается на эту шоу-битву, которую он присмотрел себе в партизанских лесах, полных оснований фонда тестов бытия, где все эти тугие ляжки, икры и бёдра однажды дёргались и извивались на испытательном стенде глаз, он смотрит в сокровенное, кровное этой женщины, которую он хочет ещё разок как следует вспахтать, чтобы смазались все её щёлки. Уж он с ней справится. Он околачивает всё тело Гудрун лёгкими шлепками. Животное уже катается, играя, на спине, нам это нравится, пусть это длится дольше, пока оба не признаются себе, что жар пошёл на убыль и — стоп ракета! — скоро прекратится. Борец ярко освещен, его лицо сохраняет свирепость, кожа наливается кровью, жилы напряглись и выпирают, и — к чему эта громкая сцена, гости-то уже ушли! — он добавляет женщине перца на этот корень (сельдерей), ведь он, в конце концов, пророс в женщине, но укорениться там, конечно, не сможет! Вы будете смеяться, но парень тут же снова вытаскивает свой пук, немного приправляет его рукой, проверяет на ощупь, достаточно ли влаги в широко разверстой борозде, то есть достаточно ли соков, и потом снова скрывается со своей частью, которая не пропала и не пропадёт, ведь она приросшая, я хотела сказать притёртая, в пожарно-чёрной похоти, которая пошла ему навстречу ровно настолько, насколько это необходимо, но не настолько, чтобы ему было достаточно. Глаза Гудрун у замочной скважины лезут из орбит: тугие, параллельные тела заняли посты! Их достоинства были выставлены в правильном свете и облеклись в безмерное облачение, которое, однако, подошло. Но теперь — неважно, как это началось, — молодой, видный спортсмен идёт на прорыв, это самоотдача, пас, добивание, он рвётся, не мытьём, так катаньем, взять слово на торжественно поблёскивающем листе, но его уже забрал сегодня, в четверг, день выхода еженедельников, кто-то другой; итак, он, затянутый в обтяжку в побитый голубой хлопок, врезается в это мягкое заблуждение, у которого, между прочим, соски распались над грудной клеткой в разные стороны, что не даёт нам согласия, но больше не будет приниматься к просмотру, а будет преждевременно исключено из программы. Фильм мы все уже видели.
Наконец-то Гудрун может стряхнуть с себя эту пьесу, в которой она здесь играет, но которую поставила не она; она может вырвать её из глаз долой, как контактную линзу, которая опять не привела ни к каким контактам, хотя уже третью неделю любопытно пялилась на зрачке. Молодая женщина хочет распахнуть дверь, которую было заклинило, ворваться в комнату, в эту пустошь, которая без её ведома и воли оказалась заселена. Она не стучится, ведь это, в конце концов, её комната. Снаружи лает собака, себя не помня. Вспомнить бы себя. Гудрун чувствует, как нечто лёгкое, наподобие мелкого животного, играючи прыгнувшего на неё сверху, слегка подталкивает её вломиться вместе с дверью в чужой дом, в необжитую комнату. Но она, к своему собственному удивлению, энергично противится. Она не хочет входить внутрь. Она не хочет навестить себя, поскольку у неё уже явно гости. Лёгкая рука подталкивает её вперёд, иди же! Твои глаза, конечно, как большие свежепокрашенные окна, но нечего их так выпучивать! Гудрун знает, ей ни за что на свете нельзя входить в эту комнату, но она не знает почему. Один момент тишины, пожалуйста, потом торопливые шаги сбегают по лестнице и теряются на первом этаже. Через окно коридора падает яркий свет. Где-то по радио гоняют музыку, но свет так быстро не прогонишь. Свет к свету, начало от начала, что родилось от Бога, то Бог. Гудрун стоит как зачарованная. Лучше бы повернуться и уйти домой, но куда? Когда она снова, поколебавшись, наклоняется, чтобы ещё раз глянуть внутрь, комната без тени, полуденная, ждёт, кого бы заключить в себе, как ожерельем на шее, но той уж нет, она ушла и взяла с собой то, что здесь было. Кровать аккуратно застелена и ждёт нового постояльца — её, Гудрун Бихлер? Покрывало гладко расправлено. На подушке лежит — если совсем уж прищурить глаза, то можно её рассмотреть — крошечная шоколадка, которую глаз уже научен различать, потому что эта шоколадка — «лиловая пауза», я уже часто называла её, но телевидение делает это куда чаще, — итак, дырка во времени, которую мог бы прорвать любой, кто бы узнал на картинке Франци, нашу пловчиху, которая всегда на плаву. Но здесь никого нет. Шкаф свежевыстлан упаковочной бумагой, и это видно, потому что дверца стоит приоткрытой. Гудрун чудится, что она что-то слышит, но она, наверное, ошиблась. И всё же: где-то откупорили тело, чтобы оно могло дышать!
МОЛОДОЙ И ВОСХИЩЁННЫЙ собою, Эдгар зажигает огни, фары, в свете которых он появится, взлетит ввысь на своей альпийской роликовой доске, погоняется за своими потерянными снами, не найдёт их, потому что забыл их в кабинке для переодевания в фитнес-центре, а потом всё для него со свистом ухнет вниз. Могилы покроплены елями, которые цепляются за остатки земли, и здесь тоже: внезапно опускается туман, что-то поднимается тяжёлой поступью, пока ещё безликое и мыслями отсутствующее. Земля трепещет перед тем, что втискивается ей в грудь, людей столько, что у неё камни чуть не разрываются. Да. Ей тесно в груди. Мы перекрыли ей доступ воздуха, хотя забрали у неё столько людей. От этого она не стала нам пухом. Всё же этот Эдгар Гштранц — однозначно выставочный экземпляр, хорошо смотрится на подстилке из мха; набежали кураторы и аккураторы, выбравшие его быть всегда в разъездах, нося самого себя в багаже, служа кому-нибудь пищей, — вот-вот тронемся. Солнечные пятна, просеянные сквозь решето деревьев так, что чувствуешь себя за решёткой, наказанным за то, что не хочет прекращаться (потому и наказанию не будет конца), пронизывают весь ландшафт, как яичный ликёр фруктовое мороженое, чтобы оно стало местным фирменным блюдом. Чтобы мы ещё слаще ощущали свою безвинность. Мы тут все сияем, принаряженные, и на нас написано, что мы в отпуске.
Эдгар Гштранц отшлифовал себя на неровностях скал, он слазил на всё, что тут есть и что не смогло от него убежать, теперь он хочет сразить своей скоростью и коротковолосые альпийские лужайки — на роликовой доске, которая хорошо показала себя ещё зимой, в другой модификации, на массивах снега. Доска станет прибыльным делом! Люди смогут покорить даже свои литейные формы, если встанут на такую доску! Они разобьют свои формы у всех на виду, но из них уже и раньше кое-что вылезало, что приносило бурю и становилось бурей. Ножом нарезая страны и гоня впереди себя тучи — так приходят, гремя, как колокола, Новые Люди, невинные, волоча за собой свои буйные гривы, провонявшие человечиной: вот в какие пределы может проникнуть человек, если постарается. Он заставит плоть умереть и тут же восстать без посторонней помощи. И не из тогда ли пригнало сюда после долгого странствия эти тучи, которые не включают в себя никаких громов? Не для того ли они прибыли разом, на своих машинах, чтобы бессмертных, которые покоятся в их хранилищах в виде пепла, снова сделать смертными? В то время как Эдгар размашисто взбирается вверх, чтобы скатиться вниз, из туч спускаются вниз согбенные тела, чтобы встретить его, — посмотрим, смогут ли они его забрать. Спорт — это ясность и данность, перед которой мы часто сдаёмся, поскольку нам всё ясно: победителей из нас не выйдет. Но мастеру своего дела есть что показать среди этих острых вершин. Куда он только не восходил! В это мгновение виден весь горизонт, чьи-то тела с хрипом тянутся на невидимой верёвке в гору, они уже в дыму и прокоптились до черноты, условия у них не лучшие. Зелёные юнцы поют в муфельных печах фирмы «Дж. А. Топф и сыновья». Может быть, они вовсе не достойные противники для Эдгара!
Этот день светлее целого мира, мы неудержимо мчимся, приложение к этому природному событию, несомые чужими руками, к остановке для перекуса. Без нас наша трапеза не состоится. Если мы не сделаем всю местность проходимой, она будет непереносимой, то есть она не сможет перенести нас в телевизор, чтобы были показаны даже неходячие и в них пробудилось честолюбие, что для этих людей противопоказано. Животное в нас может пригодиться при половом сношении, но придите в себя! Так, теперь вы вернулись назад и видите, что ни на что не годитесь. Мы аккуратненько озарены солнечным светом, этим прожектором сокрытого, но мне почудилось, будто что-то омрачилось. Гора молчит, но погодите только, она ещё блестит и сверкает от солнца, хотя испытывает давление со стороны прессы. Дикие спасательные команды пускаются в путь, чтобы приложить ухо ко мху, — нет ли там кого-нибудь внизу, горного серфингиста, горного скользуна, который соскользнул туда, откуда ему больше не выбраться. Что-то светлое проливается в глаза Эдгара, минуточку, пожалуйста! Он карабкается вверх и вдруг вспоминает о чём-то, чего не было. Ведь не настолько далеко перенесла его природа, чтобы чужая память постучалась в дверь, которая только что была его, и он бы оказался в Незнакомом? Невольно Эдгар оборачивается — уж не остался ли он там? — и его глаза становятся больше тарелки с его любимыми видами. Мимо беззвучно проплывает огромный экскурсионный автобус, океанский великан, корабль в горах, но тут же снова исчезает, и взгляд разочарованно идёт домой.
Группа, состоящая из трёх пожилых мужчин, встречает Эдгара, который показался внизу на белой ленте каменистого серпантина, пересекая дорогу; короче — среди них он оказался не нарочно, они уже спускались, а он кружился, как падший орёл, который всё ещё держит в клюве печень одного вечно-не-добежавшего-до-финиша. Концы их курток, обвязанных вокруг пояса, вяло шевелились от дуновения ветра. На голове у одного бейсболка козырьком назад — он явно отправился в горы, чтобы снова стать молодым. Вчера у нас было мороженое в форме ледника, сегодня мы хотим чего-нибудь погорячее. Лишь для этого мы ещё поглядываем своими тающими глазами на стойку расслабленные, как лыжи, которые ещё не надеты. Холод кусучий. Природа распугивает всё новое, потому что сама она уже такая старая. Каждый год, когда становится зелено, она завидует людям, которые приходят к ней, потому что они могут снова уехать. Как стараются вершины скрыть свою поношенность, эти пигментные пятна человеческого дерьма, станиолевых обёрток, консервных банок, которые устало тонут в осыпях, они больше сами себя не узнают, потому что их надписи выцвели. Эта банка, например, хочет заговорить с нами, но больше не может.
С путешественниками нам пока всё ясно: они держат свой огонь под спудом и теперь, опустив голову к повседневным заботам, добрались до скамьи кайзера в Адской долине, откуда хоть и виден белок Эдельвейса, но в суп его не накрошишь. Отсюда кайзер стрелял своих серн. Клочья тумана подползают и угрожающе поднимают кулаки, потому что Эдгар Гштранц ещё не навестил своих Дедушку с Бабушкой, отрёкшись от их дешёвых имён здешних селений. Должно быть, однажды он заглянул к этим забытым лицам, думаю я, чтобы испробовать новую форму улёта (хотя остаёшься при этом!), помимо сна. Какие всё-таки приходы даёт природа!
Покоя нет. Природа несёт вахту, хотя не бодрствует. Может быть, уже позднее, чем мы думали. Озоновая дыра — память о скорби, которую мы, однако, не чувствовали по пропавшим, мы скорбим о том, чего нет и чего мы никогда не знали. Вдали рёв тяжёлого транспорта, наверное он загрузился лесом. Лесорубы ездят по этой дороге на горные пастбища, где они бреют ландшафт. Походники его уже намылили. Довольно долго гремит в нижнем регистре, пока транспортные фуры не преодолеют серпантин подъёма, но их вонь уже вступила в прочную порочную связь с горным воздухом. Глаза домов внизу, в долине, весело подмигивают, солнце бросило в них немного конфетти. Что это опять за грохот в воздухе? Это не грузовики, это ясно и вместе с тем загадочно, — я хочу сказать, это звучит весьма конкретно, но источника, из которого его черпают, нигде не видно, хотя он, кажется, бурлит. Как будто волосы внезапно встают дыбом вместе с бейсболкой, влажные, пропотевшие на висках, на лбу, как будто безымянный страх фильтрует склоны гор, которые после этого уже больше никогда не улягутся как надо, как бы часто мы ни сиживали у их изголовья или подножия. Наш взгляд больше не дотянется туда, куда он добирался раньше, когда мы были юными, ибо то, что его тогда прибивало к скалам, чтобы другие могли подняться, выбравшись из низов, теперь проржавело, искрошилось, даже открытки с видами гор уже пожелтели, и теперь свет небрежно облокачивается на облака и выжидательно глядит на нас. Но наши тусклые зрачки уже не могут зазвать его заглянуть к нам на минутку.
Ну вот и фура, походники заслышали её ещё загодя и то и дело оглядывались, когда уж она подъедет; несколько раз она могла провести их, как фокусник, своим дымом и шумом, но теперь уже нет. Водитель, смертельно усталый и без всяких желаний, его напарник со своим желанием пива и шнапса, шкуры их обоих лишь хлипкой дощечкой отгорожены от нескольких тонн закреплённых верёвками мощных стволов, которые некогда жили, и в знак последнего признака жизни у них на заднице привязан красный бант! Каким жалким образом эти прирождённые великаны дают знать, что они чересчур велики! Чересчур велики, чтобы люди могли закатать их в консервные банки? Вот так и человек: всегда маловат для своих музыкальных консервов, пластинок, которые ему уже выше горла и даже ударили в голову. Да, техника — это деланность человека, какая-нибудь пила запросто сделает любой дремучий дуб из штирийской урёмы, и он потом в качестве серванта будет служить нам за столом. Давайте пустим эту мебель на поток природы, даже если она сделана из пластика! Завернём её в бумагу — и вот уж нам не нужно хлопотать о безобидности товаров, которые мы заворачиваем назад природе, на переработку. Это как если бы тигр натянул на себя нейлоновую шкуру и заткнул себе уши наушниками. Или, говоря иначе: дарите женщинам цветы, но предварительно выньте их из пластиковых мензурок! В лице мёртвых мы и без того уничтожили столько природы, что даже если бы могли декорировать наши жилища живыми животными, всё равно всё было бы мёртвым, даже мы сами. Спортсмены вдавливаются в ниши леса, стараясь не дышать тем задушенным воздухом, который вылетел из заднего прохода грузовика; это приветливо открытый нам навстречу рот, который хочет нас согреть своим дыханием. Скоро снова возобладает свежий воздух, когда транспорт скроется вдали и перевалится на государственную трассу. Шнапс, который отзвенел своё на ветках фруктовых деревьев, теперь идёт по кругу этих людей и сплачивает их. Что было некогда здорово, теперь уже стало не то. Зато оно стало огненным, перегорев в еде, да, каждый может претерпеть преображение, это никогда не поздно. Эдгар уже снаружи, парень, который скоро сможет вступить в новые связи или не сможет, колёса его машины уже работают над этим. Они пока отставили его к стене дома головой вперёд, теперь уже ногами.
Лица лесорубов на мгновение устало поднялись к походникам-любителям, прежде чем поднять очередную. Жидкость плещется в бутылке, и волны неузнавания пробегают по телам, скоро их родные не узнают. Это загадка, зачем искать покой в походе, когда и так спи себе спокойно, мир праху твоему. Тем временем несколько миллионов мёртвых отчаянно рвутся из-под крышек, как пар. Они тоже хотят быть поперченными и посоленными и побаловать людей — как это было бы чудесно! Дайте срок! Мёртвые горнолазы, погребённые в неведомой стране щелей, ущелий и расщелин, обломки их жизни выглядывают через боковые стёкла на цветущую жизнь, которую для них образцово воплощает Эдгар Гштранц. Где отыщешь ещё одного такого? Скорее уж земля разверзнется, как тучи, когда их прорезает молния. Однажды пронестись по лугу в белый свет как в копеечку! Никто из походников не догадывается, что для Эдгара дело давно идёт к темноте, где в его сохранности покажется такое, чего он в жизни не видел. Но природа ещё упоительно цветёт, и упоённые, удобренные алкоголем, природным продуктом, цветы природы громыхают мимо на тяжёлых спаренных колёсах, топоры оставили заметные последствия на их шкуре, в их мясе, которое конечно и которое, конечно, снова заживёт, как два пальца обрубить. Один, напарник, коротко оглядывается, чтобь! пощипать взглядом этот альянс из натурального и искусственного волокна, Эдгара, потом поворот, и это краткое содержание спортсмена как корова языком слизнула, хотя спортсмен ещё здесь, ведь его содержанию здесь ещё не отмотался срок. Уж так оно с нашими дорогими покойниками. Только что это было обжитое местечко под солнцем, живой человек, можно было сказать — неотёсанный: оригинал, и вот остались одни стволы с обрубленными ветками, светло-серая щебёнка лесной дороги да красные потроха железа на разломах, вот выпадают зубы, вот ставятся мосты, но каким целям они будут служить? И кому служим мы? Для чего женщины в шезлонгах ждут своих любимых путешественников или сами уходят вместе с ними? Есть приборы, при помощи которых можно что-то оплатить прямо из дома, а есть домашние приборы, которые приходится оплачивать, чтобы они заключали наши тела, а потом выбрасывали ключ, и один такой прибор Эдгар Гштранц зажал под мышкой, чтобы потом встать на него. Он и его подставка составляют одно целое, поскольку она придаёт его сущности видимость. Эдгар будет на ней так скор, что всякий, кто его увидит, подумает, что это было лишь мимолётное виденье, лишь гений чистой красоты. Ролики вертятся, колёса стучат, красота на марше, еда на колёсах для далёкой сущности, которая уже снимает мерку с Эдгара. Он уже выложен на сервировочный столик и приготовлен для раскрошенных зубов покойников, если зубы не повыломаны. И теперь покойники сами выламываются из своих владений, где они владеют даже иностранными языками, но на их голых, иссохших рёбрах не подвешено никакой таблички, говорящей об этом хоть что-нибудь. Вот мы и считаем, что мёртвые не понимают нас, лишь потому, что сами их не понимаем. Существа показываются, а потом вылезают из собственной шкуры, они выходят на передний план, поскольку у них есть чутьё к пластике, из которой состоим мы, когда, игриво обвившись хула-хупами бензольных колец, показываемся на виду, и именно тогда мы быстрее всего исчезаем внутри наших телесных мер, которыми мёртвые нас зачерпнули. Они подобрали верный размер, только мы всё надеемся, что на нас налезет на размер меньше, потому что мы намерены похудеть, как убывающая луна: будь у нас выбор, что бы мы заказали? Нашу собственную фигуру, которая спорит с нами, что сегодня съесть и с кем после этого разделить себя, но лучше всего не делиться ни с кем. Даже если нас иногда тянет на любовь, любовь к нам никогда не тянет. Мы лишь эскизы мёртвых, и только когда мы мертвы, мы готовы, и тогда другие могут нас копировать. Они могут нас препарировать, могут сепарировать, но ничего не добьются, потому что сливки с себя мы уже сняли. Вести жизнь и машину — вот мелодия, которая обольщает сердце, опутывает его своими сетями, пока сердечная сумка, битком набитая, не лопнет. Это факт: так много осталось мёртвых, от которых не осталось даже фото. И семьи их развеяны по ветру. Кто теперь думает в возвышенном тоне о тех, кто ползает по краю облака, пока его в облике диска кто-нибудь не сунет в плеер, в этого вечного странника на поводке батарейки? Вот они и встают, и в последний момент ещё успевают набросить на себя плащаницу воздушной подушки, на которой узнают себя потом, когда вознесутся над другими. И иной раз кто-нибудь из нас оказывается внизу и оказывается в опасности (хотя опасное место держали для более достойного, чем он!), даже если успевает ещё скатиться на своей доске по склону, прямо в ель, единственное, исключительное дерево, которое его там поджидало. Мы обнимем эту ёлку или посадим себя на ёлочную цепь.
А теперь вниз, по горбатому альпийскому лугу, земля потягивается и выгибается уже нарочно. На пути Эдгара неожиданно возникает группа из трёх походников. Пожилые мужчины невольно напрягаются, через них проходит трещина, но они смыкают ряд. Их часы отмеряют не только время, но и умеряют удары их сердца, как будто кому-то есть дело до их жизни — всё уже заранее измерено, взвешено и сочтено. Внезапно долину перед ними скрывает тень. Как будто её захлестнула чёрная мысль. В продолжение мгновения из деревни выпадает её собственный проспект, на котором она подсовывает под нос нам, любителям достопримечательностей с дрожащими от перенапряжения мускулами, свои примечательные, обсаженные цветами образцовые строения, — выпадает чуть ли не из образа курортного местечка. Из окон выглядывают глаза: с чего это так внезапно стемнело? Уж не поздняя ли гроза? Не мог же в такой ранний час заблудиться вечер! Только луга ещё лежат в самоупоённой зелени, покроплённые то там, то сям брызжущим, как родник, существом в спортивной, но слегка подпалённой одежде для свободного времени, которое пытается выпутаться из банды, в которую он попал, из эластичной повязки ремней, цепляясь, царапая землю и ища, за что ухватиться на склоне луга.