ЖАНРЫ

Дети войны. Народная книга памяти

Шервуд Виктория

Шрифт:

Я любил быть среди солдат. Соскучившиеся по дому, они, как правило, очень хорошо относились к нам, мальчишкам. И однажды я увидел Горбунова другим, жестким, даже жестоким. Солдат сидел на траве и чистил автомат. Он вынул из ППШ диск с патронами, затвор и приступил к чистке, держа автомат за конец ствола пальцами, а шомпол хотел вставить со стороны затвора. Один Бог знает, как в стволе оказался патрон, по капсюлю которого ударил шомпол. Автомат подпрыгнул, раздался выстрел, пулей солдату оторвало последнюю фалангу одного из пальцев. Как он перепугался! Всем было видно, что это дикая, нелепая случайность. Но генерал Горбунов, оказавшийся поблизости, бросил короткие два слова: «Под трибунал!»

По возвращении из лагерей Славик Кузьмин, я, Майя и Эля пошли в обезьяний питомник. Я и до этого бывал в зоопарке и видел обезьян, но таких всяких и столько!.. Одни жили в вольерах, другие – свободно. Одни были маленькие, такие, что в карман можно спрятать, другие – гамадрилы – огромные и страшные. Но все – очень интересные. Мы ходили по питомнику много часов подряд. А потом по дороге Майя показала мне шоколадное дерево. Под ним даже сторож стоял. Но он разрешил нам попробовать толстенькую коричневую колбаску-стручок, по вкусу на самом деле напоминающую шоколад.

А еще я хорошо помню, как немецкая подводная лодка среди бела дня выпустила две торпеды по Сухумскому порту.

Папу после госпиталя комиссовали, и он поехал в Москву за назначением. Ему предлагали работу в Тбилиси, Москве – он отказался. Только Гомель. Его уговаривали, что в Гомеле плохо, что он весь разбит, но папа настоял на своем, и в ноябре 1944-го мы приехали в Гомель.

Чернила делали сами из так называемых химических карандашей и носили их в чернильницах-«непроливайках». Ручкой у меня, да и у многих была металлическая небольшая трубка, в торцы которой вставлялись наконечники: один с пером, а другой с карандашом. Однажды папа принес несколько листов белой бумаги и сделал мне тетрадь, так на нее вся школа бегала смотреть.

Гомель встретил нас руинами. В городе только чудом сохранился большущий шестиэтажный дом-коммуна, который немцы заминировали, но не успели взорвать. Все остальное – сплошь коробки и развалины. Дом, в котором мы жили до войны, был разрушен. И мы поселились в маленьком частном домике, хозяева которого были еще в эвакуации, в Залинейном районе, по улице Некрасова. Залинейным этот район назывался потому, что от центра города он отделялся железнодорожной линией, а сообщался с ним через так называемый Мохов переезд. Только частные домики на окраине и остались целы. Гомель еще изредка бомбили. Я поступил в школу, сразу в третий класс. Школа тоже располагалась в нескольких частных домах. У нас в классе было шестьдесят два ученика. Сидели за партами по три-четыре человека. К тому же класс был проходной. Учительница у нас была чудесная, старенькая немка Марина Оттовна. Она всех нас любила, и мы платили ей тем же. А на большом перерыве нам давали по куску шербета – каким вкусным он нам тогда казался – и чай. Писали мы в тетрадях, сделанных из газет, поперек газетных строк – бумаги, настоящих тетрадей не было. Чернила делали сами из так называемых химических карандашей и носили их в чернильницах-«непроливайках». Ручкой у меня, да и у многих была металлическая небольшая трубка, в торцы которой вставлялись наконечники: один с пером, а другой с карандашом. Писать пером № 86 я не мог, писал «уточкой» – пером с кончиком, почерк был ужасный, и Марина Оттовна ласково называла меня «курица ты моя золотая». «Курица» – потому что я писал как курица лапой, а «золотая» – потому что учился на одни пятерки. Однажды папа принес несколько листов белой бумаги и сделал мне тетрадь, так на нее вся школа бегала смотреть.

В городе по улице Жарковского и по улице Пушкина было два лагеря, где за колючей проволокой содержались немецкие военнопленные. Они восстанавливали город, а по вечерам играли на разных музыкальных инструментах у себя в лагере. Снаружи собирались женщины, слушали музыку, плакали и протягивали какую-нибудь еду. Однажды я шел из школы домой, в портфеле у меня лежал несъеденный бутерброд, который мама дала мне с собой. И увидел немца, сидящего на крыльце разбитого дома, который он восстанавливал. Он устал, присел отдохнуть. Я не обратил внимания на то, что он расконвоирован (а так ходили только немцы-антифашисты). «Ну, немец-перец-колбаса, я тебе сейчас задам», – решил я. Достал бутерброд, втиснул между обоими кусками хлеба несколько камушков, завернул его опять, подошел к нему и отдал. Как он меня благодарил! А я побежал, спрятался за угол и наблюдал за ним. Он развернул бутерброд, жадно-жадно стал его есть, видно был очень голоден. И вдруг на зубы ему попал камень. Он все понял, опустил руку с хлебом и долго смотрел куда-то в пространство. А мне стало так стыдно, так нехорошо на душе, что я, уже достаточно большой мальчик, заплакал горькими слезами.

В городе было много бандитов. Каждую ночь кого-то грабили, убивали. Однажды человека убили прямо возле нашего дома. Военные и работники милиции выследили как-то целую банду. Та спряталась в своей резиденции – в подвале развалин рядом с Моховым переездом. Их окружили, по радио предложили сдаться. Они отстреливались. Тогда привезли гранатометчиков. Среди убитых бандитов было два милиционера.

У папы было оружие: большой бельгийский парабеллум. Он был такой тяжелый, что папа его не носил, а прятал дома, сверху на буфете. И вот однажды папа пришел с совещания по борьбе с бандитизмом. В этот же вечер он должен был ехать в Минск. Только сел обедать – стрельба. Папа свой парабеллум в карман – и на улицу. Оказывается, лейтенант и двое старшин, вдребезги пьяные, стали ломиться в дом к нашим соседям – к вдове с двумя девочками. Они повисли на заборе, кричали: «Отец, открой!» – а потом стали палить по дому из трех пистолетов сразу. Тут и подоспели папа и еще сосед подполковник, тоже с пистолетом. Надо сказать, что у нас на улице было две достопримечательности: контора Сельхозтехники (немного сбоку от нас) и Маруся-самогонщица (напротив нас). Папа уговорил всех троих пойти к Марусе выпить. За столом, за самогонкой, ему удалось вытащить магазин с оставшимися патронами у лейтенанта. Глядя на папу, тихонько сделал то же подполковник с одним из старшин (все пистолеты лежали на столе перед их хозяевами). А третий даже дотронуться не дал. Папа сказал, что сейчас принесет еще самогонки, побежал в Сельхозтехнику, позвонил в комендатуру – и скорей на вокзал (опаздывал на поезд). Он только успел нам в двух словах рассказать, в чем дело.

В городе было много бандитов. Каждую ночь кого-то грабили, убивали. Однажды человека убили прямо возле нашего дома. Военные и работники милиции выследили как-то целую банду.

Через какое-то время влетает к нам в дом без стука старшина с пистолетом в руках, морда красная, и спрашивает: «Прокурор тут живет?» «Тут, – ответила мама, думая, что нам пришел конец, – но его нет». (Хотя папа был судьей, а не прокурором.) «Откуда он звонил, скорее!» – тогда мы поняли, что это старшина из комендантского взвода. Оказывается, пятеро из комендатуры не смогли взять этих троих и пришлось вызывать подмогу. Ох и ввалили солдаты этим пьянюгам, когда взяли их, по первое число.

Как-то по радио сказали, что скоро будет передано важное сообщение. Повторяли это много-много раз. Но я, набегавшийся за день, смертельно уставший, не дождался его. Прилег и уснул.

Проснулся от криков и стрельбы. Мама и Майя в ночных рубашках отплясывали какой-то дикий немыслимый танец посреди комнаты. По радио звучал торжественный голос Левитана, а папа во дворе палил во всю из своего парабеллума в небо.

Так для меня закончилась война.

Такая долгая, страшная, голодная, но богатая для меня всякими интересными событиями война, в память о которой обо всем увиденном глазами ребенка я и попытался рассказать.

Получилось или нет – судить не мне.

Неназванное

Голлер Борис Александрович, 1931 г. р

Друг, назови меня по имени.

Ю. Тынянов

– Почему вы не пишете мемуаров? (Или – «Почему ты не пишешь?»)

Я отвечал обычно… По роду своих занятий я слишком много времени провел, погружась в исторические источники – и в мемуары в том числе. Меня пугает условность мемуарного жанра, его ангажированность – не только личностью автора, но и изменчивостью самой этой личности. Всякий мемуарист, вольно или невольно, пытается соединить в своем рассказе две эпохи: ту, отдаленную, о которой он вспоминает, и ту, в которой существует сейчас. А это разные времена и разные люди.

Потому я не сразу решился написать эти несколько страниц о войне. Да и какой из меня свидетель? Мне было только десять лет, когда она началась, и почти четырнадцать – когда закончилась. А с другой стороны… Она была и осталась самым главным переживанием моей жизни. Которое всегда лежит отдельно от всех. Даже от счастья.

Перед войной

Если б я в самом деле рискнул обратиться к мемуарам, я начал бы, верно, с трех вспышек памяти, которые остались совсем на грани ночного беспамятства детства…

Вот одна из них… (Дату, конечно, после проставит история.) 1 декабря 1934 года. Утро выходного дня. Я в комнате с отцом. Входит мама: «Сергей на кухне сказал, что в Смольном убили Кирова!..» (Сергей – был сосед по коммунальной квартире. Его, наверное, убили на войне. Потому что после войны в его комнате оказались совсем другие люди.) Отец начинает поспешно одеваться. Наверное, еще одевают меня – декабрь. Потом папа берет меня на руки, и мы выходим. На улице он сажает меня на плечи. Мы идем по улице. Куда? – я не знаю, не уверен, что отец в ту минуту знал. Просто шел весь город… К Смольному. Потом мне расскажут, что отец еще курсантом командирских курсов слушал Кирова, и даже стоял в карауле во время одного его выступления. В городе Кирова любили и звали Мироныч.

Поделиться с друзьями: